Как себя чувствуете? Как спите? Я, в общем, чувствую себя недурно, аппетит, сон и работоспособность нормальные, но совсем потерял голос: хрипота такая и столь уже на этот раз длительная, что меня начинает беспокоить. Самая короткая речь меня бесконечно утомляет. Ну, всего лучшего. Крепко обнимаю и надеюсь скоро свидеться.
Ю. Ц.
Если Вы живете у т-те Эрисман, передайте ей, что ее брат (Мельгунов) здоров и находится в сносных условиях заключения. Хлопочут о том, чтоб ему (это бывает) разрешили где-нибудь служить и лишь ночевать в тюрьме.
Письмо П. Б. Аксельроду, 10 октября 1920 г
Дорогой Павел Борисович!
Ну вот я и в Берлине, куда мог попасть, лишь направившись окольным путем через Стокгольм (ибо пароходное сообщение между Ревелем и Штеттином оказалось прерванным в течение 3 недель из-за какой-то стачки). Брантинг, которому я телеграфировал, выслал мне немедленно визу. Не останавливаясь в Стокгольме, я прибыл в Берлин в пятницу вечером, можно сказать, к самому съезду в Halle, который открывается завтра. Путешествие через Стокгольм – очень дорогая вещь (один проезд на пароходе и по железной дороге – 2050 марок – германских!!). В Ревеле я не дождался Абрамовича, который, очевидно, еще не добился разрешения на выезд для своей семьи. Боюсь, что из-за этого промедления его вообще не выпустят, после того как Зиновьев, который должен завтра приехать в Галле, констатирует, что у правых независимых появилась теперь (после «похмелья») склонность ориентироваться на русских меньшевиков.
Пока беседовал только с Штейном, Гильфердингом, Дитманом и Штребелем. Впечатление довольно безотрадное. Лидеры партии ошеломлены быстрым развалом громадного организационного здания. Явно заметна растерянность, выражающаяся в совершенно не немецкой подготовке съезда. Не подумавши, Vorstand[385] согласился на предложенное левыми место съезда – в Галле, где организация фанатично-большевистская, что сразу окружит конгресс отравленной атмосферой. Не позаботились о привлечении на конгресс иностранных партий. По собственной инициативе Лонге предложил приехать, а об австрийцах, которые одни только могли бы здесь выступать с авторитетом, они даже не подумали. Я, по собственной инициативе, отправил Фрицу[386] телеграмму о том, что присутствие его или Бауэра крайне необходимо.
На конгрессе почти наверное будет большинство левых (небольшое), и правые решили в этом случае сейчас же произвести раскол – переедут в Лейпциг, где все уже приготовлено, и там устроят свою конференцию. Оттуда я вернусь в Берлин, и тогда надо будет решить, что делать. Я хотел бы сейчас же повидаться с Вами. Но надо считаться с тем, что независимые, как уже мне говорили, будут на первое время нуждаться в моей помощи, ибо намерены после раскола перейти от обороны к нападению и подвергнуть критике теорию и практику большевизма. Надо ковать железо, пока горячо, пока пыл их не остынет. Поэтому я укрепляюсь в мысли, с которой ехал из России, что свой Sitz[387] мне надо устроить в Берлине или Вене. Можно было бы, добыв визу, съездить к Вам на неделю в Цюрих и вернуться потом сюда, а Париж resp. [388] Лондон оставить на после. Другое дело, если приедет Абрамович, который поселяется здесь с семьей, мы могли бы разделить работу: он взял бы на себя Австрию, Чехию и Германию, а я поехал бы в Швейцарию, Италию, Париж. С другой стороны, если бы Вы приехали на время сюда, мы бы могли обсудить все наши дела сообща с Щупаком и Евой Львовной. Но это надо решать в зависимости от того, полезно ли для Вас сравнительно длинное путешествие в Берлин. Я, право, не берусь судить, потому что мне иногда кажется, что при Вашей нервной «комплекции» для Вас часто перемена места и переход к новой обстановке не минус, а плюс. Поэтому у меня и явилась мысль, чтобы Вы к нам приехали, потому что с точки зрения дела проще, чтобы я приехал к Вам на неделю и потом вернулся сюда. Даже если сюда приедет-таки Абрамович, мы вполне можем вдвоем приехать к Вам, а уж разговоры с Щуп[аком], Ев[ой] Льв[овной] и другими здешними товарищами мы могли взять целиком на себя. Поэтому, summa summarum[389], предлагаю Вам самому решить вопрос: как нам встретиться? Решайте его с точки зрения удобства для Вас и помня, что я поехать в Цюрих могу, что здесь Вас можно будет хорошо устроить и что пока моя поездка в Швейцарию преследовала только цель свидания с Вами, так как на первое время главная «международная» моя работа должна будет направиться на «обработку» немцев. Ответьте мне сюда, на адрес Марка Исаича Бройдо[390] (Ева Львовна едет тоже в Галле), в случае надобности он перешлет мне в Галле или Лейпциг; считайтесь с тем, что к концу недели примерно я буду здесь опять. Итак, пишите, улыбается ли Вам и возможно ли Вам (и полезно ли Вам!) прокатиться сюда (но, дорогой Павел Борисович, во всяком случае, с тем, что если Вы поедете сюда, Вы поедете со всеми удобствами, т. е. во втором классе и, если можно, в Schlaftwagen’е[391], не экономя ни в коем случае на этом; если б я поехал в Цюрих, то предупреждаю заранее, что я от этой «роскоши» не откажусь, ибо нашему брату теперь со своим здоровьем шутить не приходится); или же Вы предпочитаете, чтобы я к Вам приехал. Считайтесь также с тем, каким путем можно скорее осуществить наше с Вами свиданье, что для меня важнее всего: я по возвращении из Лейпцига смог бы выехать почти немедленно – т. е. дня через 3 (если получение визы не задержит).
В Ревеле и на дороге, которая совпала с чудной погодой, я очень хорошо отдохнул и физически и нервно чувствую себя хорошо. Только голос мой совершенно плох: совсем осип и не выдерживает напряжения. По возвращении придется лечить его здесь у какого-нибудь специалиста.
По словам Щупака, Вы в последнее время не очень хорошо себя чувствовали. Как теперь?
Крепко обнимаю Вас и жду Вашего ответа. Если в мое отсутствие приедет или даст знать о себе Абрамович, Вас немедленно известят.
Ю. Ц.
Из письма П. Б. Аксельроду, 17 октября 1920 г
Дорогой Павел Борисович!
Приехав вчера из Halle, застал Ваше письмо. Сейчас же я начну хлопотать о визе для Швейцарии с тем, чтобы, повидавшись с Вами, вернуться сюда, ибо здесь сейчас объективно для нас создались наилучшие условия для работы. Поездку во Францию – буде разрешение удастся добыть, что сомнительно, – удобнее будет устроить позже; всего бы лучше за месяц до их конгресса, чтобы можно было быть и на конгрессе.
О том, что было в Halle, Вы уже знаете, вероятно, из газет. Я приехал за границу как раз вовремя. Даже месяцем раньше, если б я приехал, польза была бы меньшей: я бы принял участие в дискуссии о III Интернационале парой статей в «Freiheit» и уже не представлял бы интереса ни для партии, ни для широкой публики. Теперь же вышло иначе. Настал в развитии этой больной европейской революции наконец такой момент, когда социалисты и рабочие стали способны (вернее сказать, вынуждены) увидать всю правду о России, которую одни не могли, другие старались не замечать. Два события произвели этот перелом: попытка большевиков сорвать Версальский мир взятием Варшавы и внесением революционной войны в Германию за спиной германского пролетариата и поход их на «центральные партии» в целях их раскола во что бы то ни стало. Оба события стоят между собой в некоторой связи. После месяца дискуссии я застал уже здесь совсем иную атмосферу в независимой партии, чем та, о которой имел представление по письмам Вашим и Каутского, Halle довершил этот процесс. Правые демонстративно подчеркивали солидарность с нами. Дитман, представляя иностранных гостей, сухо упомянул о Зиновьеве, а меня представил как представителя той марксистской партии, которая с первого дня образования USP[392] шла по тому же пути. Зиновьев, речь которого признается в своем роде перлом демагогического искусства, могущего смутить не одну путаную голову, очень помог мне не только наглостью и развязностью своего тона по отношению к Европе, но и исключительно корректным и нарочито мягким тоном по отношению к нам. Какую-то ошибку в расчете он при этом сделал. То ли он трусил и надеялся обезоружить меня этим тоном, то ли он считался с тем, что у левых независимых нет еще уверенности в том, что я «контрреволюционер», только он, поскольку упоминал о нашей партии или обо мне, говорил как о честных противниках, преданных рабочему классу и т. д., но некоторые-де не понимают того, как делать революцию. Этим он лишил уже себя возможности после того, как я выступил, объявлять сообщенные мной факты ложью или клеветой – единственный способ, которым бы он мог ослабить впечатление от этих фактов. И говоривший после меня Лозовский не решился это сделать, хотя и повторил несколько басен о меньшевиках и продолжал называть меня «Genosse» [393], несмотря на то что я в своей речи, не прибегая к грубости, характеризовал большевиков совершенно откровенно. Хотя свою речь я не сам говорил, а пришлось поручить читать Штейну, и хоть написал ее я перед самым выступлением, так что не удалось переписать, и Штейн, благодаря моему проклятому почерку и плохому освещению, даже местами запинался, – тем не менее все сходятся на том, что речь произвела огромное действие. На верхи партии произвела, по-видимому, впечатление моя постановка вопроса, противопоставляющая деспотическому контролю международного движения московским правительством, то есть правительством восточной, пропитанной реакционными тенденциями, мужицкой революции (как сущность III Интернационала), международный контроль европейского пролетариата над самой русской революцией. По этому поводу я говорил им и о недопустимости постановки вопроса, что «в России это годится, а у нас нет» и т. п. На рядовых же делегатов больше всего произвели впечатление факты о терроре и самовластии правительства. Крики: «Bluthund», «Henker», «Noske», «Schlachter» [394] и т. д. огласили зал; Зиновьев был бледен, а левые явно смущены и шумели недостаточно сильно, чтобы перекричать меньшинство. После заседания один немецкий рабочий подошел к Штейну и передал ему 50 марок на меньшевистскую партию из своих личных сбережений; Циц[395], Криспин, Гильфердинг и многие другие сказали мне, что моя речь им сослужила большую службу. […]