Луна светила в окно: Моисей, прищурившись, задумчиво смотрел в небо со своей стены.
– Ну что, не нашла ничего?
Раньше он никогда не говорил, но Марека не удивилась. Она была уверена, что рано или поздно это произойдет. Голос знакомый и слышен не снаружи, а откуда-то изнутри, как будто в наушниках: его хорошо слышно, а саму себя и все остальное – тихо-тихо.
– Не нашла.
– Там и не было ничего. Подушки-то не наши. Софа старая, а это барахло кто-то из приезжих притащил. Может, от соседей или тоже со свалки. За всем не уследишь. Я боялся, что там внутри клопы или тараканы – не люблю эту живность, просто терпеть не могу. По мне они разгуливают как по обоям… – Моисей нервно закашлял, а Марека поежилась, вспоминая, как бесстрашно шуровала рукой в сухом поролоне. – Куда старый атласный матрас вынесли, не помню. Не уследил…
– А там было что-то?
– Было. Фотографии, письма, бумаги. Анечка сама зашивала после того, как Фаину арестовали. С этим покушением шуму очень много было, всю родню, что в Москве жила, на Лубянке держали, все молчали, плакали. Анечка черная ходила. Я ей говорю: не мучайся уже, сожги, здесь не убережешь ничего. А ей жалко: семейный архив, память. Предупреждал ее, что эта анархистка Фаина до добра не доведет. В этой молодой женщине столько злости! Откуда в ее годы столько злости? Или не предупреждал, а только хотел? Анечка чуть не молилась на нее: «Фая умница, Фая то, Фая сё», а та столько бед в наш дом принесла. Куда матрас делся – не помню. Спроси у Рути. Хотя она не скажет. Она трусливая, даже такую ерунду помнить боится. Жалко ее, вся жизнь кувырком как-то, все покоя найти не может.
– Постой, я не успеваю. Фотографии, Анечка, Фаина, покушение, бабушка… Давай по порядку. Значит, я не ошиблась, значит, ты можешь мне всё рассказать. А показать? Ты со всеми разговариваешь? Они тебя тоже слышат?
– Поговорить-то со всеми можно, но слышат не все. Кто боится, кто на ухо туг, а кто только себя и слышит. Раньше веселее было. Из теперешних, из ваших, последним был Сашин отец. Хороший мальчик был, умный, смелый. Все хотел историю семьи написать, меня ночами донимал. Ругались мы с ним частенько. Как распалимся оба, он кричит: «Не может быть!», а я: «Как это не может, если было?!» А он по комнате бегает: «А ты что же, просто наблюдал и молчал?!» Его бы на мое место, я бы посмотрел. Задним умом все крепки… Он вот здесь и спал, на этой софе. А потом собрал рюкзачок, сложил туда свои тетрадки и уехал в Крым. Там и погиб, со скалы сорвался. Или столкнули? Помню, что я не успел. Я ведь ни с кем с тех пор не разговаривал, все размылось как-то. Видно, никто давно не думал о прошлом, вот и подзабылось. Тело там и похоронили, на нашем кладбище в Иосафатовой долине. Да и сам он сюда больше не возвращался.
– Подожди, подожди. В Крыму у вас есть свое кладбище, так? Это дед, который Лев Аронович? Он ведь Сашин отец и мой дедушка. Но его здесь, в Москве, похоронили. И какой же он мальчик с рюкзачком?
– Разве вас здесь разберешь? Я так думал, что Сенька Сашин отец. Их два брата было. Оба здесь жили. Лев был старше, а Семен младше – это точно. Вот и ты как Сеня – одни вопросы. Я про все сразу не могу, тем более вот так, сходу. Столько лет никому ничего не надо было, а тут давай.
– Дед! Ничего, если я тебя дедом буду звать? Дед, только не уходи никуда. Говори что хочешь, я буду слушать. Разбираться потом с тобой будем. Ты, главное, не исчезай. А ты здесь и там можешь быть – или только здесь?
– Могу и здесь, и там. Но одновременно здесь и там не могу. Если я здесь с тобой в комнате, то больше нигде меня нет. А если я где-то в другом месте, например в Крыму, в нашем городе… Ох, как же там хорошо, девочка, как же хорошо! Там крылья сами вырастают, звезды можно руками потрогать. И музыка! Я там небесную музыку слышу… Сеня не зря там остался, оттуда никто сюда не возвращается. Так вот, если я там, то здесь меня нет. А с портретом этим Катук, бестия, учудил. Приятель мой был, тоже фабрикант. Давай, говорит, Моисей, твой портрет напишем. Фигуры мы с тобой выдающиеся, потомкам надо память о себе оставить. Мой портрет уже есть, а твоего нету. Я согласился. Он ко мне привел хорошего художника. Катук плохого не приведет. Катук в искусстве понимал. Как фамилия – не помню, но тоже из наших. Помню, что помог этому художнику. У него дочь тяжело болела, и я денег дал, много, просто так, для дочери, а не за работу. Я знал тогда, что недолго мне осталось, и не скупился, благо не бедствовали. С натуры он только карандашный набросок успел сделать, а потом все дочерью занимался. Про портрет я забыл совсем, не до него было. Дел много скопилось, бумаги в порядок приводил, дела передавал. Срок пришел, я попрощался со всеми, все как полагается прошло – даже вспомнить приятно. Ничего не забыли, ничем меня и после смерти не обидели, все обряды соблюли. А через одиннадцать месяцев, на последних поминках, после которых я и должен был уйти совсем к нашим предкам, приносит этот художник законченный портрет. По памяти рисовал. Что уж он там наколдовал – мне неведомо. Только с той поры я здесь. Если ухожу, то на холсте черный силуэт остается. Пугаются все. После того как Анечка, племянница моя, рассудком подвинулась от этого, я если и ухожу, то ночью. Или когда уезжают все. Я ведь и с Анечкой не просто так воздухом подышать вышел. Она все просила тогда, молилась, как на икону: «Дядя, помоги, дядя, помоги! Не только меня, всех ведь расстреляют!» А меня кое-кто еще помнил тогда. Моисей не последним человеком в столице был. Семье помогло, сразу всех в покое оставили, хорошо припугнул кого надо. Фаину только расстреляли. Слишком уж высоко она замахнулась. Да по правде говоря, я и не хлопотал за нее. Среди наших таких и быть не могло. А Анечка заболела. Так заболела, что дома нельзя держать было. И меня слышать перестала. Хорошо, что догадались ее не в Москве в больницу устраивать. Здесь ей одни мученья были уготованы. Переправили в Крым. Там у нас дом скорби есть. Он, правда, внизу, под городом, чтобы его постояльцы со скал не разлетелись. А воздух тот же… Ты была там?
– Нет. Ты покажешь?
– Машка, вставай! Хватит дрыхнуть. Хорошо на новом-то матрасе? – Саша стоял в дверях. За плотными занавесками вовсю сияло солнце, а Моисей сурово уставился на утреннего гостя. Тоже, наверное, был недоволен, что прервали.
Глава 4
Ольга рыдала в голос на песчаной отмели реки Мареки. Что себя сдерживать? Где, если не здесь, в этом забытом Богом месте, дать волю своей изболевшейся душе. После натянутых неловких слов Саши и молчаливых, едва заметных дочкиных слез, которая только и смогла, что прижаться крепко и шепнуть на ухо: «Мамочка, я так хочу, я попробую», Ольга не смогла вернуться в Архангельск. Поехала в эту опустевшую деревню из пяти домов с таким родным именем Марека. Прозрачная, красноватая от глинистого дна быстрая речная вода студила натруженные долгой дорогой ноги, полоскала тонкие ветки ивовых кустов, уносила в холодное море опавшие листья, и песчинки, и Ольгину тоску. Посидишь вот так, поплачешь о том, что было и чего не случилось, вроде и легче становится.
Почему в тот год начальник отправил ее на сезон в Каргополь, до сих пор загадка. Ни раньше, ни после того дальше Малых Корел по работе ездить не приходилось. А тем летом, видно, специально кто-то всё подстроил. Работать трудно было: жара стояла небывалая. Туристы еле передвигались, от воды уходить не хотели, лежали пластом, как раки вареные рядом с пивом. Чтобы их заинтересовать и показать всю программу, приходилось каждый день подвиг какой-нибудь совершать. Еле дождалась последней группы в августе. Туристы, наверное, ехали на Север в надежде спастись от жары. Не тут-то было! Три часа по разбитой дороге от Няндомы до Каргополя превращали несчастных путешественников в подтаявшее желе, они вытекали из автобуса и вяло озирались в поисках тени. А два человека вышли как ни в чем не бывало – свежие, улыбающиеся, довольные солнцем, дорогой, погодой и вообще жизнью. Это были Саша и Лев Аронович. Только для них я и работала в этой группе – все им интересно, глаза горят, с утра до ночи на ногах, энергия фонтаном бьет. А Саша… Какой же парень удивительный был! Таких не встречала больше – как лучик света или цветок какой: посмотришь на него – и радостно. Повезет той женщине, которая с ним рядом будет. Даже вспоминать его – и то праздник. Письма все до единого хранятся. Разве кто-нибудь еще так напишет… Когда совсем уж все наперекосяк идет, достанешь такое письмо, почитаешь – сразу легче становится.