- Они что, танцуют кадриль?
Гермиона подалась вперед, заправляя за ухо золотистую прядь и с любопытством разглядывая красивую черноволосую женщину и строгого мужчину в черных перчатках, очень похожего на…
- Это я, - насмешливо бросил Долохов, неслышно вырастая за её спиной.
- А она? Женщина, с которой вы танцуете? Как её зовут? – Гермиона провела пальцами по спине женщины, чьего лица не было видно за густой вуалью. Она была маленькая, хрупкая, словно кукла.
Долохов грустно улыбнулся. Он стоял совсем рядом, и если бы Гермиона захотела, она могла бы преодолеть эти оставшиеся два сантиметра, чтобы обнять его или прикоснуться. Но она не хотела.
- Вальбурга Блэк.
- Вы танцевали с мадам Вэл? – Гермиона обернулась через плечо. Долохов равнодушно кивнул, а потом вдруг хлестнул палочкой, как кнутом.
Гермиона осязаемо вздрогнула – старенький патефон сонно и недовольно зафырчал, поскрипывая. С пола мягко взлетела пластинка, ловко распаковалась из хрустящей обертки, а потом нагло пролезла в патефон. Долохов наклонил голову к плечу, а потом улыбнулся. Почти безобидно, даже ласково, но было у него в глазах какое-то странное, непонятное выражение, словно он принял какое-то очень важное решение.
Но он не сказал об этом ни одного слова. Вместо этого он произнес другое:
- Потанцуй со мной.
- О, нет, - Гермиона рассмеялась и отрицательно помотала головой, отступая к пианино, но Антонин с самым серьезным лицом схватил её за запястья и ловко вытянул на середину комнаты.
- О, да! – не согласился он, одной рукой обнимая её за талию, а другой поправляя выбившейся золотистый локон. Холодные длинные пальцы почти нежно скользнули по сливочно-белой щеке.
- Антонин!
Долохов расхохотался, когда из журчащего патефона полилась мягкая неторопливая мелодия.
Это была четвертая кадриль.
Она хлестнула наотмашь, будто оскорбленной пощечиной, рванулась из удерживающих её оков со звериной прытью, но покорно замерла, словно дикарку обрядили в платье и заставили выучить медленный вальс. Она натянула на лицо вуаль и туфли с высокими каблуками, она послушно крутилась в медленном неторопливом звучании, подчиняясь изгибам зовущей её музыки, но глаза, глаза нельзя было заставить быть покорными. В глазах четвертой кадрили яростно плясали полчища чертей.
Гермиона со смехом переступила ногами, тоже подчиняясь лукавой мелодии, а потом нагло поставила мерзнущие ноги в белых носках на ботинки Долохова.
Они танцевали что-то совершенно странное, и это совсем не походило на кадриль – мягко, уступчиво покачивались в такт льющейся музыки, прятались за десятками навязанных вуалей. Точнее, Гермиона пряталась – за взмахом ресниц, за плавными поворотами, за слабой полуулыбкой.
Долохов не прятался. С каждым мгновением он становился все цепче и цепче, словно впивался в неё зубами и когтями, и даже неземная нежная мелодия не могла упрятать за собой расчетливый внимательный взгляд зверино-зеленых глаз. Но потом он моргнул, кадриль взбрыкнула в недовольстве, и Гермиона почувствовала, как он спрятал когти, словно кот – руки, лежащие на ее талии, расслабились; пальцы мягко разжались; губы дрогнули в плутоватой улыбке, а глаза словно потеплели.
Кадриль завертелась снова, заиграла, заискрилась тысячью звезд на ночном парусе неба, взлетела беспокойной белой голубкой из женских рук, щелкнула каблуками, откинула вуаль, дрогнула в сумасшедшей звериной пляске, сбрасывая с себя десятки навешанных оков, и Гермиона подчинилась ей тоже…
Есть много коротких путей к сердцу девушки, и танец – один из них. И Долохов это знал.
Он смотрел на неё, больше не улыбаясь, а в глазах у него лихими искрами танцевали черти. У него были теплые губы. Чуть шершавые, ожидаемо жесткие, но все же теплые. От него терпко пахло крепким табаком и облепиховым чаем. Гермиона целовала его в ответ, сомкнув пальцы на его затылке и чуть прикрыв глаза.
И его поцелуй клеймил не хуже черной метки. Выхода не было.
Четвертая кадриль – самая последняя, яркая, надменная, пляшущая столько, сколько хочет, вздымающая руки вверх и крутящаяся в сложных быстрых движениях, словно никак не могла решить кем ей быть – яростной дикаркой, пляшущей обнаженной под лунным знаменем, или же кроткой леди, танцующей отточенные спокойные движения на стылых семейных балах.
Гермиона тоже не знала. Четвертая кадриль вальяжно обходила Войну по кругу, щерилась белыми зубами и откидывала вуаль, а Гермиона целовала Долохова и думала о том, что ему очень холодно.
========== немецкий гросфатер ==========
эй, ну! вы, дяди, матери,
смотрите же, в гросфатере
чур не зевать!
не унывать!
***
Четвертая кадриль – яростная дикарка, спрятала ухмыляющееся лицо за десятками вуалей, а потом и вовсе исчезла, сверкнув хищной белозубой улыбкой. Вместо неё в круг танцующих плавно, тяжеловесно вошел гросфатер – грубоватый, хамоватый, чуть наглый, безусловно резкий, с гортанным созвучием немецких слов, стуком каблуков и отрывистых команд; важный, чуточку надменный, он неторопливо и грузно двигался в предложенном ритме, поглядывая большими черными глазами-жуками на Войну – она только и делала, что смотрела тоскливо-испуганно, в строгом недовольстве поджимая синие губы и поправляя сползающее с голых плеч платье.
Пластинка поменялась сама – краем глаза Гермиона успела уловить её подмену; стоило кадрили окончиться, как гросфатер тут же заменил её, неторопливо, спокойно, позволяя ей не прерывать плавных однообразных движений их странного полубезумного танца.
Гермиона прижималась щекой к груди Долохова, чуть прикрыв глаза и иногда шевеля пальцами, пробегая кончиками ногтей по его шее. Они молчали, а пластинка все крутилась, не собираясь кончаться – Гермиона слушала её, когда Долохов мягко кружил её в танце, когда касался рукой её талии, когда вдыхал воздух – похолодевший, тухлый, чуть горьковатый.
Гермионе же было так холодно, что она беспомощно жалась к нему в поисках тепла – в один момент она отвела руку с шеи Долохова, а потом нагло расстегнула пару круглых перламутровых пуговиц на его рубашке; после нахально запуская холодную ладонь под отведенную ткань и прижимая к груди, словно в глупой попытке нащупать его сердце, чье биение она слушала мгновением ранее.
Долохов был такой холодный. Словно мертвец. Бесконечно усталый и безнадежно холодный, запертый в этой вечной лютой зиме. Гермиона сама не понимала, почему она так сильно желала его отогреть.
Кожа под её пальцами была ледяной.
- Долохов, - она чуть приподнялась на носочки, - скажите, Долохов, вам очень холодно?
Он наклонился чуть ближе, лихорадочно-дрожащий в агонии гросфатера; безнадежно уставший от самого себя и всего мира в целом; наклонился так близко, что Гермиона могла сосчитать крапинки на радужке его глаз – ровно семь.
- А ты как думаешь?
Гермиона подалась вперед, улавливая его дыхание, а потом исступленно прижалась губами к его губам – снова, позволяя себя целовать в каком-то обжигающем конвульсионном удовольствии.
Она и сама не знала, почему вдруг закрыла глаза – от него пахло терпким табаком и горьковатым баварским шоколадом, но целовался он отменно, а она отсчитывала какие-то несуществующие цифры: eins, zwei, drei, теряясь в происходящем.
Теряясь в нем.
Гермиона вязла в нем, словно пчела в меду – проваливалась все ниже и ниже, цепляясь с иступленной слабой надеждой; так отчаянно увязая в липкой приторной сладости, от которой её тянуло блевать. И он, вместо того, чтобы помочь, наоборот, жестко давил на её плечи, не позволяя выбраться из расставленного капкана, словно сталкивал её в бездну с каждым новым прикосновением – Гермиона была готова поклясться, что от каждого его касания её жгло колючим яростным холодом.
Он и сам был зимой.
Она очнулась только тогда, когда жесткие губы почти ласково скользнули по изгибу белой шеи, зубы лениво сомкнулись на разгоряченной медовой коже, а властная ладонь нетерпеливо опустилась на покорно подставленное бедро. Она плавилась воском в его руках, таяла от малейшего движения и медленно тонула в его холоде.