По слухам, генерал Кутузов лично распорядился поджечь Москву и в пламени погибли богатые трофеи Великой армии и её надежды на хотя бы относительную передышку. Император оцепенело смотрел на огненные сполохи.
Он тайно вернулся в Париж, а вслед за ним, едва передвигаясь и с трудом отражая атаки казаков, брели его уцелевшие солдаты. А ведь такого лютого мороза в России не было с незапамятных времён.
Послышался громкий треск, и пангармоникон начал издавать громкие трубные звуки: татера! Трара! Трара! Это было не что иное, как французский кавалерийский марш, Мельцель весело подыгрывал ему на рояле.
Звуки становились всё более хриплыми, наконец внутри механического органа сильно громыхнуло и наступила тишина.
— Уважаемая публика! — Мельцель отвесил низкий поклон. — Дамы и господа! Прошу прощения за постигшую меня неудачу. В моём пангармониконе что-то испортилось, и пока я никак не могу устранить недостаток. Но надеюсь, что хотя бы картина пожара Москвы вас не слишком разочаровала. Правда, марш кавалерии нашего великого союзника императора Наполеона должен был, бесспорно, прозвучать с большим воодушевлением. Увы, но у механизма нет разума, и потому не судите меня слишком строго.
Все всё прекрасно поняли. Никто из посетителей даже бровью не повёл. Ведь генерал Йорк уже подписал в Таурогене конвенцию с русскими.
А как поведёт себя Австрия? Кто способен разгадать хитрые замыслы господина Меттерниха?
Во всяком случае, в зале наверняка находились его шпики. Тут нужно было быть очень осторожным.
После недолгого молчания публика начала расходиться.
Луна заливала мертвенно-бледным светом пустые окна фабрики по производству фортепьяно. Мельцель открыл дверь и серьёзным тоном произнёс:
— Постойте пока, господин ван Бетховен. Я сейчас зажгу фонари, а вы прикройте дверь, чтобы не возникло сквозняка.
Когда в маленьком стеклянном ящике вспыхнуло пламя, Мельцель как-то сразу устало сник и прислонился к столу.
— По-моему, мне не в чем себя упрекнуть. Как вы знаете, я тоже патриот. Так почему же не заработать на ненависти к корсиканцу? — Он вытащил из-под плаща объёмистый кожаный кошель. — Позвольте, я произведу хотя бы приблизительный подсчёт своих доходов.
Кучки гульденов росли одна за другой, и у Бетховена даже расширились глаза от изумления.
— Кончатся они когда-нибудь или нет?
— За вычетом всех расходов получается в общей сложности шестьсот семьдесят один гульден в день. Неплохо, неплохо, — нарочито сдержанно отозвался Мельцель.
— Нет, я всё-таки безнадёжный глупец. — Бетховен нахмурился и как-то боязливо отодвинулся от стола.
— Как композитор никоим образом, господин ван Бетховен. — Мельцель предостерегающе поднял указательный палец. — Вы же знаете, что каждую написанную вами ноту я ценю выше, чем все сочинения остальных венских композиторов. Но одного искусства мало, нужно ещё уметь его выгодно продать.
— Но как?
— Вот именно — как? Я знаю, что вас постоянно преследуют неудачи. Надо же такому случиться: князь Кински упал с лошади и сломал себе шею. А теперь скажите откровенно: как у вас с деньгами? — Бетховен промолчал, и Мельцель удовлетворённо кивнул: — Я так и думал. Позвольте предложить вам пятьсот гульденов...
— Мельцель! Но ведь я...
— Пангармоникон завтра вновь пополнит мой кошелёк. И потом, мне очень нравится название, которое выдали моему прибору — метроном. — Мельцель встал и взял со стола фонарь. — А теперь я хочу показать вам ещё более совершенный вариант механического органа. Вряд ли мне удастся создать что-либо лучшее.
Он поднёс фонарь к огромному шкафу в десять футов длиной и двенадцать футов высотой. Ширина же его составляла никак не меньше семи или даже восьми футов. Поверхность была расписана белыми и позолоченными арабесками.
— Не желаете ли что-либо сочинить для него, господин ван Бетховен?
— Вы серьёзно?
Сёстры не сводили глаз с Жозефины: широко раскрытые, обезумевшие от боли, воспалённые глаза, мелко подрагивающее тело.
— Сколько времени?
— Скоро десять, Пепи. — Тереза попыталась вытереть ей лоб и виски, но тут же получила сильный удар по пальцам.
— Вечера или утра?
— Вечера, Пепи.
— Выражайся точнее! — Жозефина метнула исподлобья откровенно враждебный взгляд. — Какое сегодня число?
— Восьмое апреля.
— А год?
— Тысяча восемьсот тринадцатый.
— Бог карает меня!.. — хрипло выкрикнула она, корчась от нового приступа боли. — За мои грехи... И ведь уже целый день, целый день! Ни один из моих прежних детей не причинял мне таких болей... Но всё равно, я заставила его гораздо больше страдать! Это возмездие! Возмездие! Господи, как же я себя безрассудно вела! Но как я рада этому ребёнку! Как я тоскую по нему! Тереза!..
— Да, Пепи?
— Завяжи мне рот, чтобы я не могла выкрикнуть его имя, а потом... потом уходи, Тереза, уходи... Я хочу остаться наедине с Марией. — Жозефина попыталась было улыбнуться, но тут же коротко вскрикнула от боли. — Даже если я сорву повязку, ничего, ничего... При ней я могу кричать всё, что угодно. Она ведь только по-венгерски понимает. И ещё... Даже если мне будет совсем плохо, не вздумай вызвать врача. Обещай мне.
— Я уже обещала тебе, Пепи, и сдержу слово.
— Спасибо, а теперь иди. Мария!..
Пожилая венгерка подошла к кровати, улыбка на её морщинистом лице выражала уверенность. Она помогала появиться на свет ещё детям графини Дейм, и вот теперь её призвали к госпоже баронессе Штакельберг.
Когда маятник пробил ровно десять часов, Мария открыла дверь в соседнюю комнату и сказала по-венгерски:
— Это девочка, милостивая сударыня.
— Ты снова счастливо перенесла роды. — Тереза постаралась вложить в эти слова всю нежность, которую испытывала к сестре.
Веки Жозефины дрогнули и тяжело приподнялись. Она еле слышно прошелестела губами:
— Нет, сейчас... сейчас всё только начинается, дорогая. Искупайте её и принесите ко мне.
Послышался громкий плеск воды, ребёнок тоненько пропищал, очевидно радуясь своему появлению на свет, а затем маленький свёрток осторожно положили рядом с Жозефиной.
— Очень сильный ребёнок, Пепи.
— А его ребёнок другим быть не может, — почти простонала Жозефина. — Но он рождён во грехе, хотя я себя грешницей не считаю.
— Я буду её очень любить, Пепи.
— Ты любишь всех моих детей, Тереза. — Жозефина подняла на неё тоскливые глаза, — но это дитя займёт особое место в твоём сердце.
— Да, Пепи, — облизав пересохшие от волнения губы, ответила сестра.
— Смотри, какой у неё пушок. — Жозефина ласково погладила новорождённую дочь по голове. — Надеюсь, ты даже без отца будешь счастлива. Зато у тебя будет настоящая мать.
— А может, Штакельберг всё же даст согласие на развод?
— Вряд ли. И потом... Я заметила это ещё в Праге и Карлсбаде... Людвиг любит меня, и тем не менее между нами пропасть. Пойми, это не его дети, они лишат его покоя, который ему необходим для творчества.
— А давай сделаем так, Пепи, — справившись с волнением, выдохнула Тереза. — Я возьму к себе детей Дейма и Штакельберга...
— И откажешься от собственной дочери? Нет, Тереза, я не согласна, я всё равно буду тревожиться за них. А его мы не будем беспокоить, пусть он никогда не узнает, что у него есть дочь, иначе...
— Если вспомнить, что он живёт лишь в нескольких шагах отсюда... Ты не слишком жестока по отношению к нему?
— В первую очередь по отношению к себе, Тереза. — Жозефина, с трудом приподнявшись, села, опираясь на спинку кровати. — Знаешь, как я назову его дочь? Минона.
— А почему?..
— Помнишь портрет дамы в старинном чепце, висевший в галерее предков в Мартонвашаре?
— Конечно.
— В роде Брунсвиков ею всегда очень гордились, и потом... согласно семейной легенде, её также зачали в грехе.
— Верно, — подтвердила Тереза. — Она незаконная дочь короля.
— И ты также королевская дочь в истинном смысле слова, моя маленькая Минона. — Жозефина нежно прижала свёрток к груди.