- Я не поеду в гостиницу. – Я сжал в кулаки трясущиеся от волнения руки. – Хочу остаться здесь. Один.
- Но, Эдвард, - на лице Карлайла отразилось явное замешательство, - здесь же ничего не приспособлено… для тебя.
- Я справлюсь, - твёрдо произнес я фразу, успевшую порядком набить мне оскомину за последние две недели.
Не говоря ни слова, отец вложил мне в руку ключи от уже отпертой квартиры и так же молча двинулся в сторону лифта, позволив себе лишь однажды, обернувшись, кинуть в мою сторону обеспокоенный взгляд.
И я действительно верил, что справлюсь, - верил ровно до тех пор, пока ни пересек родного порога. Я и подумать не мог, насколько болезненным окажется для меня возвращение в наш с Беллой дом.
Медленно, как старик, заключённый в инвалидную коляску, коим в сущности и был, я перемещался из комнаты в комнату, из зала в спальню, из кухни в ванну, от одного окна к другому.
Я не мог понять, что заставляло меня неустанно двигаться по спутанной траектории пустого дома, лишенного души и сердца – лишенного Беллы. Сейчас, когда её не было, всё казалось блёклым бутафорским набором. Ни одна вещь, ни одна безделушка не имели теперь значения.
Мне казалось, что весь мир вновь рухнул, погребя меня под останками моей неудавшейся, изломанной жизни. Я метался, как израненное капканом животное, с максимальной скоростью, на которую была способна коляска, ища… зовя… но не находя желаемого, желанной.
Часть меня наивно полагала, что стоит только завернуть за угол, и я услышу смех Беллы, легкий топот босых ножек: она пренебрегала тапочками, её ступни всегда были ледяными. Я подхватывал любимую на руки, прижимал к себе, тихо ворча под нос:
- Глупая моя, ты же простудишься.
Она смеялась, поджимая изящные пальчики с перламутрово-розовыми ноготками, болтая ножками:
– Нет, не простужусь! Я быстренько, только до кухни и обратно.
Я отдал бы всё на свете, все отведенные Богом дни ради её воркующего смеха в темноте спальни. Я бы обнимал её спину, прикрытую тонкой ночнушкой, мягко стаскивал её с худеньких плеч, желая до боли, обхватывал ладонью округлую грудь, мягко, ненавязчиво прося Белз проснуться.
Я помнил, как чувствовалась её атласная кожа под моими пальцами, как вспыхивали бисеринки мурашек, как она расцветала под натиском поцелуев, я мечтал кружить ладонями по каждому бугорку её позвоночника, зная, что она обязательно проснется.
Она всегда инстинктивно льнула ко мне, словно чувствовала каждое мое прикосновение даже будучи во власти сна. Любимая едва слышно смеялась, чувствуя мое ночное нападение – за этот искрящийся нежным светом смех я отдал бы сейчас всё то малое, что у меня ещё осталось.
Подъехав к аккуратно заправленной постели, я закрыл глаза, уносясь мыслями в тот день, когда мы вдвоем уехали отсюда. Я помнил всё до последней секунды, перед моими глазами стояла отчетливая картинка того, как Белла склонилась над постелью подтыкая края покрывала, разглаживая тонкими пальчиками невидимые складки. Заметив, что я наблюдаю за ней, она обернулась – в её глазах вспыхнули искры смеха:
– Ты подглядываешь! Эдвард!
Я не подглядывал – я любовался ею, моей любимой и единственной бесценной женщиной.
Я помнил каждую крохотную черту её лица, неповторимый оттенок глаз, расцвеченных мазками лукавых искр, мягкость улыбки и то щемящее душу чувство, что зарождалось в груди, когда она прикасалась ко мне.
Закрыв глаза и неподвижно замерев, я отчетливо уловил чудом сохранившийся аромат: её духи и что-то неповторимое, неосязаемое… весенние цветы, ягоды и свежесть – Белла.
Всё вдруг обрело смысл – я понял, зачем приехал сюда.
Я надеялся, что увижу Белз, понимая всю абсурдность этой мечты, но вместе с тем продолжая отдаваться в её власть, как обреченный на плаху человек. И вот сейчас я искал мою любимую в каждой вещи, в каждом уголке нашего дома, где во всём чувствовалась её заботливая рука.
Что-то толкнуло меня на кухню, я направил коляску туда, въехав, остановился, замер, вглядываясь в холодные лучи солнца, скользящие вдоль покрытых толстым слоем серой пыли столешниц. Белла не пережила бы вида запустения.
Я резко взмахнул рукой, сметая пушистый ворох пылинок со стола, расчищая, освобождая, возвращая блеск. Пылинки взметнулись в воздух, напоминая маленькое разгневанное облачко, обрушивающееся на меня подобно конфетти – грустному блекло-серому конфетти.
Перед моими глазами проносились картинки, складывающиеся в радужный калейдоскоп.
Белла кружится в лучах солнца с зажатым в руке белым кухонным полотенцем, она зачем-то размахивает им, с её губ слетает легкий ненавязчивый мотив детской песенки, ножки отбивают чёткий ритм. Она вся перепачкана мукой и какао, в уголке губ прячутся крошки молочного шоколада, на кончиках пальцев блестит сахарная пудра – любимая похожа на соблазнительное пирожное из лучшей французской кондитерской.
Я любуюсь солнечными зайчиками, расшалившимися в растрепанных каштановых локонах, они словно жемчужные нити подхватывают шёлковые пряди, удерживая в причудливой прическе.
Белла превращала стены в дом, вдыхая в них жизнь. Стоило мне закрыть глаза, как я тут же ощутил аромат цветов, которые она любила ставить в большую белую вазу. Сейчас та одиноко пустовала, но я до сих пор отчетливо помнил свежий запах кремовых роз… Белла была моей летней розой, моей ночной фиалкой…
Звенящий, рассекающий тишину мертвого дома шум привлёк моё внимание. Он был надрывный, плачущий, зовущий. Я развернул коляску, устремляясь в гостиную – Господи, я всё ещё надеялся, что увижу её! Но всё, что было благосклонно даровано мне – ровный ряд фотографий в деревянных рамках, с каждой из которых на меня смотрела улыбающаяся мордашка Беллы.
Озираясь по сторонам, я искал источник звука. Яркий блик, напоминающий бриллиантовую слезу, на мгновение ослепил меня – у моих неподвижных мертвых ног лежала разбитая на сотни острых осколков рамка. Мелкие кусочки стекла образовывали причудливый рисунок, скрывая почти всю фотографию, оставляя открытым только лицо Изабеллы. На её щеке лежал почти незаметный сияющий осколок-слеза.
Я часто фотографировал её, не предупреждая – она щурилась, смеялась, бормотала, что я негодник, смущаясь, пряталась за маленькими ладошками. Но я настойчиво ловил в объектив фотоаппарата каждую её эмоцию, словно знал: надо всё запечатлеть, сохранить, уберечь, не потерять.
Наклонившись, я поднял фотографию – стеклянный дождь зазвенел по доскам паркета, открывая снимок целиком. Это было навеки застывшее мгновение счастья: я прижимал любимую к себе, а та доверчиво льнула ко мне в ответ, словно была моим продолжением.
Я нежно погладил родные до боли черты, обводя контур чуть вздернутого носика, кромку розовых губ, своенравный изгиб бровей, лаская каждый завиток её каштановых волос. Я тщетно старался смахнуть с её щеки осколок слезы: он намертво впился в любимое лицо моей девочки.
– Моя маленькая, прости, прости, но так лучше, лучше для тебя. Посмотри в кого я превратился, меня больше нет, я стал живым призраком, от меня ничего не осталось – только покорёженное до неузнаваемости тело, в котором почему-то до сих пор теплится жизнь. Я не знаю, сколько ещё месяцев или, может быть, лет мне отмерил Бог, но без тебя они обернуться для меня вечностью. Белла, я не могу без тебя, слышишь, не могу, я подыхаю без тебя! Знаешь, вся боль, «химия» - ничто, по сравнению с тем, что тебя нет рядом. Родная, я ищу тебя везде, жду, надеясь, зная, что предал тебя, оттолкнул. Прости, но ты должна жить, идти вперед, быть счастливой, любимой, ты должна дышать полной грудью… Прости… Господи, Белла, прости!..
Я не заметил, как стащил с полки ещё одну рамку, прижал её к своей груди, качая, как младенца, рыдая в голос, словно вышвырнутый в зимнюю стужу ненужный никому ребенок. Впервые за долгое время, я по-настоящему осознал: всё, что мне осталось – воспоминания и её улыбка на старых фото. Но если последние со временем пожелтеют, бумага истончится, то улыбка Беллы будет греть меня до последнего моего вздоха, потому что она навсегда запечатлена в моём сердце.