Воеводский обоз от дальнего похода жестоко потерпел: телеги были переломаны и кое-как починены; лошади весьма походили на скелетов, а некоторые заменили новыми; венгерского вина привезено гораздо меньше, чем было отправлено; зато между вещами воеводы явилось несколько драгоценных собольих шуб московского покроя. Двое холопов дорогой сбежали, двое умерли; все остальные пришли голодные, босые, оборванные, так что жалко было на них смотреть. Из их рассказов, однако, выходило, что дела у царевича идут вполне удачно.
— Как переправились мы через Днепр, — говорил один из погонщиков, высокий, широкоплечий детина, — пошла уже московская земля. Только ничем она не московская, а такая же, как у нас, настоящая русская земля. И народ, и церкви — всё как есть настоящее русское. Дело было к осени: грязь всюду непролазная! У того увязнет воз, у того колесо соскочит. Намучились мы в ту пору и лошадей много погубили. Подошли к Моравску — Моравск поддался и челом бил. Подступили к Чернигову — и Чернигов поддался. Подступили к Новгороду-Северскому и стали; ни взад, ни вперёд. А тут со всех сторон из разных городов стали подходить люди, приносить присягу: от Курска, от Рыльска, от Белгорода, от Кром, и от многих ещё городов, и все наши настоящие русские люди. Стали подходить и казаки, стало быть, вольные украинские люди, и пушек с собой подвезли. Говорили, что в нашем таборе набралось одних воинов тысяч пятнадцать, не считая нас — обозных людей. Не сдобровать бы Новгороду-Северскому, только стало подходить царское войско. Приходили из войска того люди служить нашему царевичу, так сказывали, что их там тысяч полтораста, то есть по десять человек на нашего одного. Вот хорошо. Стоим мы на горе: весь обоз на горе стоял, поодаль, так нам всё было видно как на ладони. Впереди город, вокруг него наши, а с другой стороны валит московская рать! Видимо-невидимо! Дело было за четыре дня до Рождества: день выдался морозный, и по снегу далеко видно. Ну, думаем, дело совсем плохо! Раздавят, как пить дадут!.. И стали мы собирать и готовить возы, чтобы в случае беды скорее утекать. И ведь как вышло: оттуда напирает московская рать, а отсюда, из города, выскакивают тоже воины и бьют наших. Однако поляки изловчились: шесть конных рот ударили спереди, а казаки ударили слева, и пошла свалка. Московская рать и побежала... После сказывали московские люди, что не охота была им биться-то за царя Бориса, которого они не любят, да биться против царевича, коего ждут не дождутся. Отступили и стали вёрст за пятнадцать. А у нас это всё было известно, потому что из московского войска к нам в обоз то и дело приходили всякие люди и били челом царевичу. Хоронить убитых заставили нас. Считали, считали тела да и счёт потеряли. Насчитали до шести тысяч и зарыли. Православный поп их отпевал, а царевич плакал: да как и не плакать? Все свои ведь русские люди побиты были, и разве десятка полтора немецких наёмников. Хорошо. Стоим мы под городом. Накануне Рождества взбеленились наши поляки, домой собрались. И что такое приключилось, никак не разобрать. Говорят: новый год наступает, до нового года жалованье получено, так подавай за полгода вперёд. И слышать ничего не хотят: давай деньги, не то уйдём в Польшу!..
— Понимаю! — сказал отец Герасим. — Им стало скучно стоять под крепостью и целых полтора месяца не заниматься грабежом русских людей.
— Нет, батюшка, не это! — возразил Яков. — На днях собирается сейм в Варшаве. Так король боится нападок и упрёков в том, что он будто бы ведёт войну без согласия сейма. Недавно были универсалы, запрещающие польским подданным вступать вооружённой рукой в чужое государство.
— Может быть, и то. Ну как же вы жили?
— Постой, отец Герасим! — продолжал рассказчик. — Добром-то не ушли. Подняли шум, крик. Царевич стал их уговаривать: и время то важное, и надо гнаться за московской ратью, и когда придёт пора платить жалованье, так он всё заплатит с лихвой. Не слушают ничего, кричат. Ночью пришёл пан Фредро и какими-то хитростями выпросил у него жалованье вперёд на свою роту. А наутро поднялся такой содом, что беда. Ругают царевича нехорошими словами, а один так уже сорвал с него соболью ферязь. Подскочили московские люди выкупать одежду своего государя. Торговались, кричали и выкупили за триста злотых. Один поляк докричался до того, что говорит: «Ей-ей! Быть тебе на виселице!». Царевич не утерпел да со всего размаха и ударил его кулаком по лицу. Нашумели, набуянили, разошлись и стали собираться в дорогу. А тут вдруг и нам приказ: «Выступать домой!». Сам воевода выехал в карете — больной, в подушках, еле двигается. Болезнь у него какая-то в ногах. Из Киева прямо повернул в Брагин, в имение зятя, князя Вишневецкого, а нам приказано ехать сюда. Вот ездили ни за чем, привезли ничего!..
— Так все поляки и ушли до последнего? — спросил Яков.
— Нет, не все. Осталось человек четыреста, которые попроще, а шляхта ушла вся поголовно. Да не на радость и ушла. Пить нечего, есть нечего. Князь Острожский в Киевском воеводстве завёл такой порядок, что грабить хлопа — не сметь. И беда, что с ними было! Кони поморились, сами поотморозили себе носы, а иные так и вовсе замёрзли...
— Слава, слава Создателю, что поляки оставили православного царевича! — молвил отец Герасим. — Жаль только, что не все... Ане слыхал ты, любезный, вот что: два ксёндза там были, Черниковский и Савицкий. Остались они в лагере или тоже уехали с воеводой?
— Ну, батюшка, до этого мы не доходили. А вот что народ там вовсе, как мы, православный, так это точно заметно. И под Новгородом-Северским в слободе церковь стоит, и народ ходит молиться, а служба всё такая же, как у нас.
— И царевича видал кто в храме? — спросила торопливо попадья.
— А то как же! И в вечерню, и в заутреню, и в обедню — он прежде всех в церкви. И молится так усердно!..
— Слава и благодарение Всевышнему! — воскликнул отец Герасим и сотворил крестное знамение. — Как будто камень с сердца свалился! Ну, посмотрим теперь, господа ксёндзы и иезуиты, одолеют ли теперь ваши врата адовы святую Православную церковь!..
IV
конце февраля 1605 года, когда варшавский сейм завершился, воевода, всё ещё больной и обложенный подушками, возвратился в Самбор. Люди достали его из кареты вместе с пуховиком и бережно отнесли в кабинет. Жестокая подагра мучила старика — так, что он даже похудел. От болезни, а также от неприятных известий он был не в духе, и когда маршалок двора явился к нему за приказаниями, воевода прогнал его. Не так легко было отделаться от королевского духовника, который явился со своей цветущей улыбкой на благообразном лице и, поздравляя Мнишка с возвращением, изъявил сожаление, что он не был на сейме.
— Не до сейма мне теперь, любезный пан ксёндз-благодетель! — ответил воевода и как-то захлебнулся и сморщился от боли в закутанных ногах. — Обе мои болезни — и подагра, и этот самозванец — расстроили меня так, что на белый свет бы не глядел.
Ксёндз Помаский не конфузился от такого неласкового приёма, когда ему нужно было поговорить и кое-что выспросить. Поэтому он тотчас принял озабоченный вид, занялся болезнью воеводы и дал ему несколько очень полезных советов. Потом он перешёл к разговору о царевиче и спросил:
— Отчего же, ясносиятельный пан воевода, с такой строгостью и так немилостиво говорите вы о нашем царевиче?
— Какой он царевич? — вспылил вдруг воевода. — Он не царевич, а вор и самозванец. Только опозорил меня на всю Польшу на старости лет да ввёл в неоплатные долги. Мальчишка! Дрянь! И ещё осмелился претендовать на брак с моей дочерью!..
— Что же такое случилось, любезный пан воевода? Что произошло?
— А вы разве не слыхали? Всего на один день остановился я отдохнуть во Львове и там узнал всю его глупость. Без нас он ушёл к Севску. Недалеко от этого города есть какая-то деревенька, называемая Добрыничи. Там стояло шестьдесят тысяч московского войска. Что же вы думаете? Он вздумал напасть! Сказано было этому чурбану, что не следует искать сражения, а напротив, надо осторожно заводить сношения с московским войском и понемногу склонять его на свою сторону. Нет, не послушал. Со своей сволочью полез в битву, и так как поляков оставалось у него очень мало, то и был разбит. Говорят, что он потерял семь или восемь тысяч человек и едва не попался в плен. Туда бы ему и дорога — молокососу! Однако раненый конь вынес его из свалки, и он успел уйти в Рыльск, а оттуда в Путивль. Остальные поляки покидают его и возвращаются на родину. Понятное дело, что он теперь пропадёт, как малый карась в пруде, населённом крупными щуками.