— Знаешь что, отец! Отпусти ты меня с царевичем!..
Попадья тут всплеснула руками и вскрикнула:
— Батюшки! Рехнулся мальчик-то! И что ты его слушаешь, отец?..
Отец Герасим в самом деле слушал своего сына и смотрел на него с любовью, с участием, но на устах у него отразился кроткий, снисходительный упрёк.
— Да, мой бедный Яша! — сказал он с обычным своим сочувствием. — Понимаю я твой порыв, так понимаю, что и я ушёл бы с тобой вслед за царевичем.
— Батюшки! И старик рехнулся! — прошептала попадья, со страхом смотря в ясные глаза супруга.
— Правда твоя! — продолжил отец Герасим. — Ужасно тяжела наша жизнь, страшно бедна она радостями. Непрестанную ведём мы борьбу, в тысячу раз тяжелее той войны, на которую тебя тянет. Там весёлая, беззаботная жизнь в походе, в лагере, а потом, как грянет битва — это один бурный и страстный порыв, это опьянение, очень увлекательное, это праздник молодой крови, что бурлит, кипит, клокочет и готова пролиться. И что за нужда, если прольётся? Не думается об этом за недосугом, и мчишься в крови и в пыли, и наскочишь на пулю или на пику или с ужасным торжеством потопчешь, истребишь врага, и страшный порыв окончится сладким сознанием славы. Понятно мне всё это. Я испытал эту войну во время далёкой моей молодости и, бывало, топтал и рубил турок и татар. Но наша нынешняя война, которую Провидению угодно было на нас возложить, в тысячу раз тягостнее. Наша борьба не имеет страстных порывов, не ведёт к славе и не даёт ни минуты сладкого покоя или отдыха, и мы даже не смеем желать смерти. Все наши бойцы за свободу и чистоту нашей веры наперечёт. На нашу твёрдость опираются тысячи православных душ, которые без нас, пожалуй, ослабеют, впадут в уныние и поддадутся врагу. Без порывов, без увлечения, без страсти мы ведём свою ежеминутную борьбу. Подобно доброму, но измученному коню, мы тянем свой воз в гору, а горе этой конца нет, и потому нет отдыха. Только вражьи силы то там, то здесь подложат камень под колесо, а чтобы перевалить через него, надо сильнее прежнего напрячь усталую, разбитую грудь. Или вражьи силы спокойно, неторопливо, обдуманно, рассчитанно вставят бревно в колёса: и не катятся эти колёса, и труднее прежнего становится тянуть сказанный воз... А гора впереди всё растёт вверх, становится всё круче... И перестань только бедный истомлённый конь тянуть непосильную тяжесть: покатится она назад, вниз, в пропасть, и с конём своим вместе. Не легка подобная борьба, но, к счастью, не безнадёжна. Ибо, не будь такой надежды, какие силы устояли бы в этой борьбе? Какой гигант не сломился бы под этим ужасным гнетом? И надеемся мы, что придёт белый царь, не сегодня, не завтра, а может быть, при внуках, при правнуках наших внучат, придёт и могучей рукой притиснет эту гордую польскую гору, и сравняет её, и выкинет иезуитские брёвна из наших колёс, и покатится наш воз по ровному и гладкому пути. Но когда ещё это будет?.. Страшна, безустанна и малославна наша борьба, и как бы я хотел за тебя, милый мой сын, променять её на ту борьбу, которая в тысячу раз легче, где есть и страстный порыв, и отдых, и слава, — нужды нет, что там же есть и смертельная опасность... Она есть и в борьбе и безо всякой борьбы. Но...
Отец Герасим задумался, поникнув головой. Попадья и Яков покорно ожидали продолжения его речи.
— Но из любви к своему детищу, — продолжал задумчиво священник, — я боюсь поступить несправедливо. Во-первых, все мы наперечёт, и не затем львовское братство вскормило тебя духовной пищей, чтобы ты промотал свою бесценную жизнь в своё удовольствие. За благодеяние братства ты должен заплатить именно той службой, на которую оно тебя готовило. Во-вторых, подумал ли ты вот о чём: воевать-то придётся против своих кровных/братьев, русских православных людей. Царь Борис есть законный царь всея Руси, есть помазанник Божий — и против него придётся воевать... Я и не придумаю, как же это будет?.. Ныне часто приходится видеть нам людей из Московского царства: точь-в-точь тот же самый народ, что и наш, и язык тот же, только немного иной говор, и благочестие наше... Ну, как бы ты стал биться против наших, например, мужиков из Грабицы, что ли, или из Сосновца? Рука не поднимется, да и не благословлю я тебя на такое никогда. Царь Борис, говорят, достиг московского престола злодеянием. Но если царевич здесь, жив и здоров, то значит злодеяния никакого не было. А намерение его пусть судит Господь Бог! И как я ни думаю, как ни тянет меня самого освободить тебя от нашей горемычной жизни, нет, никак не решусь благословить тебя на поход...
— И не благословляй, отец! — обрадовалась попадья. — Ты прибавь ещё, что царевич-то ваш ни разу в церкви не был, так кому же сын-то наш будет служить? Может быть, какому-нибудь униатскому отродью? Отщепенцу?.. И кстати это будет: сын самборского священника Герасима Зубрицкого вдруг... на униатской службе и служит униатскому делу! Не дай Бог и дожить до такого срама! Нет, пусть-ка его лучше дома сидит да помогает тебе, пока что...
— Видишь ли, матушка! — отвечал Яков. — Я об этом думал. Со всеми пришлыми московскими людьми я толковал, о многом их расспросил. Выходит, что у них народ ждёт не дождётся прихода нашего царевича, а царь Борис им всем становится невыносимо тяжёл: ежедневно на московских площадях происходят мучительные казни, страшнее, чем при Иване, и народ ожидает Димитрия, как Мессию. Конечно, царевич это знает, и поляки знают. Придёт он, всеми желанный, и Московское царство падёт к его ногам, и развенчанный Борис смешается с прахом. Но вот в чём дело: что за люди окружают здесь царевича? Что за народ денно и нощно гудит ему в уши об отступничестве? И не раз я думал, что кто обережёт Димитрия от иезуитских советов, тот спасёт или его, или само православие. Одно из двух должно случиться: или народ не потерпит отступничества своего царя и погубит его, или народ своего царя послушается, и тогда погибнет святая православная вера... И нередко я думал, что этот сберегатель Димитрия станет истинным ангелом-хранителем и его, и всея Руси. У царевича есть верный телохранитель, казак Корела; но душа царевича никем не охраняется. Тут нужен человек просвещённый светом науки и истинного христианского учения, человек, испытанный в риторике и в диалектике. Я не говорю, что лучше всех гожусь на это дело; но я учился не худо, а на безрыбье и рак — рыба; да к тому же усердие к делу и преданность составляют половину успеха. Разве не так?
— Мысль добрая и полезная! — кивнул отец Герасим. — Но, милый друг, боюсь я, что ты не совладаешь с иезуитами. А если только они приметят хоть маленькое начало успеха... то разве они задумаются над вопросом, как от тебя отделаться? Задушат где-нибудь ночью на улице, а на похоронах твоих будут плакать притворными иезуитскими слезами. Попробуй сначала тут, в Самборе, приблизиться к царевичу. Если преуспеешь в этом, хоть малой долей, то я благословлю тебя на подвиг, а может быть, и на мученичество в иезуитских когтях.
— Здесь к нему и не подойдёшь! — покачал головой Яков. — Здесь его прячут за тремя замками! Савицкий, Черниковский и наш королевский духовник не отходят от него. На войне, в походе, совсем иное будет дело: там он будет ценить своих, русских людей, да и случаев подходящих немало представится.
— Верно!.. — прервал его отец. — Но остаётся другое, поистине неодолимое препятствие: «Нет власти, аще не от Бога!». И тут придётся воевать против помазанника Божия, венчанного царя всея Руси Бориса. С этим-то как быть? На это как я тебя благословлю?.. И не придумаю.
Отец Герасим решил: подождать вестей о том, как пойдёт дело царевича. И если точно московский народ везде станет признавать его своим законным царём, если не польётся кровь православная, то Яков отправится к Димитрию на службу, так как учёные люди тому будут нужны... а покамест — проводить царевича с почётом и с благословением православного русского креста.
В низших слоях самборского населения тоже получались известия о походе, хотя и не так часто, и не так полно, как в замке. Известия поступали совершенно достоверные и прямо от очевидцев. Прислуга при обозе состояла из местных православных хлопов. Мало-помалу они возвращались домой, сначала с почётным конвоем из-под Глинян, потом из-под Киева, и наконец, в последних числах января 1605 года вернулся из Московщины весь обоз самого воеводы. Хлопы, как водится, подробно рассказывали отцу Герасиму всё, что видели и слышали, и их неискусная повесть всё больше и больше оживляла надежды молодого поповского сына, который всё порывался к царевичу.