Я с благодарностью вспоминаю хорошую компанию и вдохновляющую рабочую обстановку в Сент-Энтониз-колледже и Рейтеровском институте изучения журналистики в Оксфорде, а также в венском Институте гуманитарных наук. Кроме того, я благодарю за помощь, советы и дружбу Марию Александрову, Елену Амелину, Энн Эпплбаум, Нила и Эмму Бакли, Эдварда и Шарлотту Баринг, Кэтрин Белтон, Каху Бендукидзе, Инну Березкину, Тони и Кэтрин Брамуэлл, Ларису Буракову, Маркуса и Салли Вержетт, Тома де Ваала и Джорджину Уилсон, Дину Годер, Марию Гордон, Лилию и Сергея Грачевых, Игоря Гуровича, Наталью Зоркую, Нато Канчели, Лидию Колпачкову, Ивана Крастева, Катарину Куденхове-Калерги, Джеймса Кумарасвами и Нанетт Ван дер Лаан, Андрея Курилкина, Доминика Ливен, Майкла Макфола, Елену Немировскую, Квентина и Мэри Пил, Илларию Поджолини, Марка и Рэчел Полонски, Петра Померанцева, Павла Понизовского и Ричарда Уоллиса, Ирину Резник, Саймона Себаг-Монтефиоре, Юрия Сенокосова, Роберта Сервиса, Адель и Себастьяна Смит, Татьяну Смолярову, Ноя Снайдера, Екатерину Сокирянскую, Александра Сорина и Катю Бермант, Анджелу Стент, Ольгу Степанову, Тиффани Стерн и Дэна Гримли, сэра Томаса Стоппарда, Кэролин Сэндз, Джона Теффта, Джона и Кэрол Торнхилл, Максима Трудолюбова, Алекса, Руперта и Джосса Уилбрахем, Эндрю Уилсона, Петра Фаворова, Ольгу Федянину, Ральфа Файнса, Флориану Фоссато, Эндрю Хиггинса, Фиону Хилл, Гая Чезана, Любу Шац.
Мне очень повезло с коллегами и друзьями в журнале The Economist: благодаря их доброжелательной снисходительности у меня было достаточно времени для написания книги. Я очень признателен Эндрю Миллеру и Эмме Белл, помогавшим мне советами и терпеливой поддержкой.
Моей незыблемой опорой всегда была моя семья. Я благодарен моему брату Сергею, моим родителям Михаилу и Раисе Островским за их постоянную безоговорочную поддержку, любовь и заботу. Благодарю Диану Хьюитт за то, что присматривала за мной в горах Уэльса. Но в самом большом долгу я перед своей женой Бекки, которая стойко несла бремя этой книги. Она безотказно читала и редактировала различные черновые варианты рукописи и все это время вела наше домашнее хозяйство. Спасибо ей за терпение. Мои дети Петя, Лиза и Полина давали мне силы и стимул для работы; надеюсь, когда-нибудь они прочтут эту книгу.
Пролог
Молчаливое шествие
Новейшая российская история знает пока только два случая добровольного ухода глав государства со своего поста. Соответственно, есть лишь две прощальные речи лидеров страны – речи Горбачева и Ельцина. Михаил Горбачев, первый и последний президент СССР, обратился к стране 25 декабря 1991 года.
Судьба так распорядилась, что, когда я оказался во главе государства, уже было ясно, что со страной неладно. Всего много: земли, нефти и газа, других природных богатств, да и умом и талантами Бог не обидел, а живем куда хуже, чем в развитых странах, все больше отстаем от них… Общество задыхалось в тисках командно-административной системы… Все попытки частичных реформ… терпели неудачу одна за другой. Страна теряла перспективу. Так дальше жить было нельзя. Надо было кардинально все менять…[1]
Спустя восемь лет, 31 декабря 1999 года, к стране обратился первый президент России Борис Ельцин.
Я хочу попросить у вас прощения… за то, что не оправдал некоторых надежд тех людей, которые верили, что мы одним рывком, одним махом сможем перепрыгнуть из серого, застойного, тоталитарного прошлого в светлое, богатое, цивилизованное будущее. Я сам в это верил. Казалось, одним рывком – и все одолеем. Одним рывком не получилось… Я ухожу. Я сделал все, что мог… Мне на смену приходит новое поколение, поколение тех, кто может сделать больше и лучше[2].
Виктор Черномырдин, возглавлявший российское правительство большую часть ельцинского правления, прощальной речи не произносил, но афористично сформулировал то, что отзывалось трагическими нотами в речах и Горбачева, и Ельцина: “Хотели как лучше, а получилось как всегда”. Смысловой акцент при этом обыкновенно делался на второй части – ну вот, опять у нас все как всегда. В этом был и фатализм, и оправдание собственного бездействия: “такие уж мы есть… что поделать”.
Историку, однако, стоит задуматься о том, “чего хотели”, на что надеялись и почему не получилось. Хотели-то и вправду чтобы было лучше: дали возможность нормально зарабатывать, отказались от репрессий, сняли запреты, открыли границы, перестали воевать со всем миром, вывели войска из Афганистана, а потом и из Восточной Европы, проявили человечность, заслужили всеобщее признание и симпатии – чего же плохого? Назвать распад Советского Союза “главной геополитической катастрофой” ХХ века тогда и в голову бы никому не пришло. Люди не ощущали себя ни проигравшими, ни несправедливо обиженными. Никакого ресентимента, так усердно насаждаемого пропагандой последнего десятилетия, в конце 1980-х годов не было и в помине, скорее наоборот – было ощущение торжества здравого смысла, радости от того, что страна открывается, и, самое главное, – ощущение будущего. Бытовые проблемы с лихвой компенсировались появившимися возможностями. Во всяком случае, так казалось тогда мне, студенту-первокурснику театроведческого факультета ГИТИСа (ныне Российского института театрального искусства).
Моя семья была не богатой, но, по советским меркам, вполне благополучной и обеспеченной. Политика как таковая меня в те годы интересовала мало; другое дело – сама жизнь, в которой впечатления театральные и впечатления чисто бытовые сливались воедино, давая редкое ощущение нахождения в центре исторических событий. В Москву приезжали лучшие мировые режиссеры – Ингмар Бергман, Питер Брук и другие. Радость от их спектаклей дополнялась закулисными встречами с актерами. Я тогда еще очень плохо знал английский, но сама возможность говорить с ними на одном языке о театре и стране была важнее того, о чем мы говорили. Жизнь представлялась пестрой и очень занятной.
Ощущение свободы рождалось не из политических речей, а из самого воздуха, самой атмосферы, царившей, к примеру, в 39-ой аудитории ГИТИСа на третьем этаже московского особняка, где студенты Петра Фоменко играли дипломный спектакль “Волки и овцы”. Спектакль начинался часов в семь или восемь – лучи заходящего солнца освещали окна, на которых были нарисованы замоскворецкие пейзажи. В какой-то момент окна распахивались; теплый воздух заполнял зал и сам спектакль. На улице радовали глаз деревья с ярко-зеленой листвой. Естественный свет преломлялся в художественное впечатление. В вечернем воздухе, сладостно щемя сердце, разливался романс, под звуки которого на гамаке раскачивалась Глафира – Галя Тюнина; она дурманила и кружила голову Лыняеву (Юра Степанов). Жизнь за окном сливалась с жизнью на сцене – дыхание было легким и свободным.
Юношеский максимализм уверял, что подобные чувства испытывают вокруг практически все. Но, оглядываясь теперь назад, я понимаю, что тогдашнее ощущение подъема, оптимизма и открывающихся возможностей было типично лишь для относительно небольшой группы, принадлежность к которой определяли уровень образования, возраст (отчасти), социальный статус и прописка. Для большинства же населения России развал Советского Союза означал резкое падение уровня жизни и социального статуса и был неразрывно связан с растерянностью и неопределенностью. Однако в тот момент людям моего круга и поколения казалось, что история на нашей стороне и что будущее принадлежит нам. Ни страха, ни чувства унижения не было. Помню, как студентом я ехал на поезде (самолет был не по карману) в Лондон через всю Восточную Европу и гордился своей страной, которая ассоциировалась тогда со свободой. Правда, поесть в этом поезде было решительно негде и нечего, но это не омрачало путешествия.