Августовский путч 1991 года был последним и нелепым спазмом режима, который не осознал, что уже несколько лет как умер. Конец Советского Союза пришелся на конец года, и провожали его именно как старый год, который успел порядком надоесть. Речь Горбачева 25 декабря 1991 года и спуск советского флага воспринимались не как точка перелома, а как констатация реальности.
Реальными стали свободные выборы, свобода печати, религиозные свободы, представительные органы власти, многопартийность. Права человека были признаны высшим принципом… Мы живем в новом мире: покончено с холодной войной, остановлена гонка вооружений… Мы открылись миру, отказались от вмешательства в чужие дела, от использования войск за пределами страны. И нам ответили доверием, солидарностью и уважением… Жизненно важным мне представляется сохранить демократические завоевания последних лет. Они выстраданы всей нашей историей, нашим трагическим опытом. От них нельзя отказываться ни при каких обстоятельствах и ни под каким предлогом[3].
В 1992-м, через год после того, как Советский Союз прекратил свое существование, я поступил в аспирантуру в Кембридж – писать диссертацию о русско-английских культурных связях. За возможность свободно путешествовать и учиться я был благодарен Горбачеву, о чем и сказал ему, тогда уже бывшему президенту страны, десять лет спустя, когда вернулся в Москву в качестве корреспондента сначала газеты Financial Times, а потом – журнала The Economist. Горбачев, которого на тот момент благодарил редко кто, ответил, что старался он с единомышленниками не для себя и даже не для своих детей: дай Бог, чтобы внуки смогли воспользоваться достижениями перестройки… К тому времени президентом России уже стал бывший сотрудник КГБ, вернувший государственный гимн СССР и символику страны, которую вроде бы проводили десятью годами раньше.
Процесс “реставрации”, естественно, не восстановил Советский Союз, а привел Россию в новое и куда более опасное состояние. Имперский национализм и коррупция стали главными механизмами власти, угрожающими как самой стране, так и ее соседям. Могущество ФСБ несопоставимо сейчас даже с могуществом КГБ. Пропагандисты центральных телеканалов, вроде Дмитрия Киселева, грозятся превратить Америку в радиоактивный пепел. Приоритет общечеловеческих ценностей и прав перед государственными интересами, провозглашенный когда-то Горбачевым, похоронен вместе с неприкосновенностью человеческой жизни и собственности. Россия снова вмешивается в дела других государств и воюет далеко за своими пределами. Конфронтация с Западом стала главным способом удержания власти в Кремле, и она же остановила модернизацию страны.
Я был в Грузии, когда в Гори вошли российские танки, был в Крыму, когда там высадились “зеленые человечки”; в Донецке – когда российские “туристы” раскачивали ситуацию на юго-востоке Украины; в Москве, когда у стен Кремля застрелили Бориса Немцова – одного из немногих по-настоящему порядочных российских политиков… Как и другие журналисты, я знал Немцова лично. Незадолго до гибели он раздавал листовки с призывом прийти на антивоенное шествие в Москве. Вместо этого люди собрались на траурную манифестацию, посвященную памяти самого Немцова. Спустя два дня после его убийства я, моя жена и наш девятилетний сын шагали вместе с десятками тысяч москвичей к месту, где его убили. Шли молча.
Как Россия 1991 года превратилась в себя нынешнюю? Где та точка, на которой страна развернулась в прошлое? Кто и когда совершил контрреволюцию, и как я, работая журналистом в Москве с 2003 года, пропустил ее? Что это было? Приход Путина к власти? Война в Чечне? Разгром НТВ? Дело ЮКОСа? Нет, не все так просто. На мой взгляд, после распада Советского Союза вообще невозможно назвать то единственное, ключевое, событие, что определило сегодняшнее положение России.
Сколь бы соблазнительным ни казалось желание свалить всю вину на Путина, это мало что объяснит. Пусть на нем и лежит огромная доля ответственности, но он – не только причина, но и следствие тех решений, которые принимались до него. Когда я брался за эту книгу, то думал начать ее с событий 1991 года, но чем глубже я погружался в материал, тем дальше в прошлое приходилось мне отодвигать начало повествования.
Каждое поколение, пережившее травму и крушение надежд, искало точку, с которой все пошло не так, и пыталось вернуться к ней, чтобы избрать другой путь. Но подобные попытки абсолютно бесплодны. Отмотать время назад, сделать его, так сказать, “непрошедшим”, не под силу даже Богу. Предрасположенность к тем или иным кризисам, безусловно, была заложена прошлым, но не стоит думать, что то, как развивались события в России последние тридцать лет, являлось исторической неизбежностью. Судьбоносных точек было много, и каждая из них сужала коридор возможностей; в конечном итоге все эти точки выстроились в траекторию.
Эта книга – попытка разобраться в пути от свободы и открытости к самоизоляции и войне и проследить те идеи, которые овладевали страной и вызывали кризисы. Я не ставил перед собой задачи написать политическую или экономическую историю России. Меня интересовали изменения в массовом сознании и те, кто это сознание формировал. Главные герои моей книги – не политики и экономисты, а люди, создававшие смыслы для целой страны, программировавшие и транслировавшие ее образ: идеологи, журналисты, редакторы газет, телевизионные начальники – то есть те, которые “говорили и показывали”.
Еще со времен горбачевской перестройки журналисты перестали быть только ретрансляторами чужих замыслов. Они сами конструировали идеи и концепции, а потому в равной степени несут ответственность как за выход России из авторитаризма, так и за возвращение к нему. Впрочем, эта книга не является и историей российских СМИ; скорее, это краткая хронология той страны, которую они, по сути, создали.
Идеи и слова всегда играли особую, часто гипертрофированную роль в жизни России. Россия – страна идеоцентричная. Слова здесь не столько описывают реальность, сколько создают ее, и недаром в мире Россию воспринимали как страну Толстого, Достоевского, Чехова. Как говорит Белинский в трилогии Тома Стоппарда “Берег Утопии”, которую мне посчастливилось переводить на русский язык, “литература может заменить, собственно, превратиться в… Россию! Она может быть важнее и реальнее объективной действительности… Какая литература и какая жизнь – это один и тот же вопрос. В других странах каждый по мере сил старается способствовать улучшению нравов. А в России – никакого разделения труда. Литературе приходится справляться в одиночку”.
Об этом же говорил Иван Павлов в своих публичных лекциях “Об уме вообще, о русском уме в частности”, прочитанных в Петрограде весной 1918 года. “Задача ума – это правильное видение действительности, ясное и точное познание ее”. Однако, добавляет он, “русский ум не привязан к фактам. Он больше любит слова и ими оперирует”[4]. В частности, “перед революцией русский человек млел уже давно. Как же! У французов была революция, а у нас нет! Ну и что же, готовились мы к революции, изучали ее? Нет, мы этого не делали. Мы только теперь, задним числом, набросились на книги и читаем. Я думаю, что этим надо было заниматься раньше”.
Большевики, взявшие власть в огромной стране, действовали во имя утопической, милленаристской идеи, не считаясь с реальностью жизни, ломая эту реальность и насилуя ее[5]. Первым делом они захватывали типографии и телеграф, устанавливали монополию на печатное слово. Слова использовались не для описания действительности, а для сокрытия фактов и искажения реальности. Советская система держалась на двух столпах – лжи и репрессиях. Лживые слова оправдывали репрессии. Репрессии подкрепляли и насаждали ложь. Противоречие между действительностью и ложью разрешалось с помощью двоемыслия – психологического механизма, описанного Джорджем Оруэллом в романе “1984”. Однако система, созданная силой слова, от слова и погибла. Советский Союз развалился не потому, что у него закончились деньги, а потому, что у него закончились слова.