Деятели режима вынуждены обитать под землей. Ситуация в стране становится катастрофической: «Жизнь замерла, но вести распространялись с непонятной быстротой. Стало известно о назначении премьера диктатором, ждали указа о мобилизации армии. Почти все государственные учреждения были переведены в Финляндию, а государственное казначейство перебралось еще дальше — в Англию, и русские кредитные билеты печатались на английских станках. Сибирь, Кавказ, Крым и Польша отделились и образовали отдельные республики; Новгород и Псков вспомнили про древнее вечевое устройство, образовав вольные города, а Царевококшайск, в котором властью завладел исправник, объявил себя великим княжеством. Великий князь царевококшайский потребовал себе присяги, но на другой день был убит своим письмоводителем, и Царевококшайск присоединился к России.
Диктатору было много забот; он с трудом мог бороться против надвигающейся анархии, так как ему самому пришлось уехать в Финляндию» <Там же, 141>.
Правительство «с величайшим трудом» строит собственный аэроплан, получивший название «Генерал-адъютант Куропаткин», который погиб в воздушном сражении с «Анархией» на глазах у тысяч людей, высыпавших на улицы <см.: Там же, 142, 152>. Правительство ответило новыми облавами, арестами и казнями и принялось готовить целый воздушный флот для борьбы с «Анархией». Люди начинают ждать появления воздушного корабля анархистов «с нетерпением, потому что тогда затихали репрессии, принимавшие во время передышек эпидемический характер». В городе начался голод, «хотя анархисты через свои коммуны заботились о голодающих». Тем временем анархисты, социалисты-революционеры и социал-демократы создали объединенный политический блок, целью которого стали освобождение заключенных, а затем — всеобщее вооруженное восстание. Эсеры выступили с предложением «предоставления анархистам свободных земель в Сибири. Пусть образовывают там свои коммуны: Сибирь нуждается в колонизации. Можно, конечно, дать Туркестанский край или Север. Существует же в Атлантическом океане Карлосия». Эсеры же сформулировали в голодной Москве определение свободы: «Свобода — это мягкий бифштекс с хорошо поджаренным картофелем, который я ем в полной уверенности, что за дверьми не стоит околоточный, а по улице не шагает патруль с заряженными ружьями!» В это время правительственный террор достигает высшей точки: «городовой, вооруженный электрическим пистолетом, являлся хозяином жизни любого человека» <Морской, 170–176, 178>.
Метафоричность в романе достигает своего пика: «Ветер яростными порывами налетал на молчаливую Москву, утонувшую в мутной мгле, в которой медленно скользил падавший сверху луч прожектора невидимой „Анархии“. Он рассекал эту мглу, точно огненный меч сатаны, опущенный на нечистую землю, зловеще холодный и неотразимый» <Там же, 177>. Правительство, в свою очередь, опасалось, что «военные команды, беспрекословно употреблявшие в дело оружие против анархистов, откажутся поднять его против социал-демократов и всемирного рабочего союза» <Там же, 191>.
Лидер анархистов признается, что правительственные силы еще держатся только благодаря своей беспомощности в борьбе с «Анархией»: «Действуя энергично, я мог бы в неделю превратить в развалины и Москву, и Петербург. Но это будет». «Путь к грядущей свободе готовился по развалинам, политым человеческой кровью. И над обезумевшей Москвой величественно и спокойно царила в воздухе неотразимая, как смерть, „Анархия“. Она не принимала участия в побоище, не становясь на сторону революционеров. но другая борющаяся сторона видела в „Анархии“ врага, и эта очевидная опасность отвлекла в сторону часть ее внимания и сил» <Там же, 209>. Эсеры установили контроль над Москвой: «в Кремль торжественно въехал новый президент, или диктатор. Теперь в России два диктатора: один — правительственный, а другой революционный. То есть теперь для Москвы последний-то и есть правительственный» <Там же, 221>. Анархистам удалось потеснить социалистов-революционеров — и не только в Москве. Они распространили свою власть почти на всю Россию; «в руках правительства оставалась только северная часть России и область, примыкавшая к Петербургу. Эту область охранял воздушный флот аэропланов, не осмеливающийся, однако, дать бой „Анархии“». Сам же Дикгоф пока не решается атаковать Петербург: он слишком занят «устройством сети новых коммун и борьбою с внутренними препятствиями, и если с заговорами против его диктатуры в среде анархистов ему удавалось справляться, то куда более грозной была поднявшаяся крестьянская война: крестьяне хотели земли и воли и на дело анархистов смотрели как на сумасшествие горожан, до которых у них самих не было дела. Грозная крестьянская война одинаково была опасна и правительству, и анархистам» <Морской, 229, 230>. Анархистские манифесты лишь подчеркивали резкий контраст между крестьянскими чаяниями и анархистским идеалом.
Однако читателю так и не удается узнать, какое же будущее ожидает Россию: автор, словно внезапно устав, сворачивает повествование в две страницы. «Анархию» взрывает один из инженеров, не смирившихся с режимом Дикгофа: гибнут и воздушный корабль, и экипаж, и диктатор. Правительственные войска занимают Москву, которая «представляла из себя кучи развалин, и более чем из миллионного населения в ней осталось не более десяти-пятнадцати тысяч жителей». Победа сил «порядка» оказалась поистине пирровой: «флот аэропланов крейсировал над Россией; начинались дни новой тревоги». Но крестьян это не пугает: «Все утомлены борьбою. Ведь тогда придется выдержать целую крестьянскую войну. Правительство должно пойти на уступки» <Там же, 234>.
На чьей же стороне сам автор утопического романа? Он чувствует опасность, исходящую от анархистов; героизируя их, он не воспроизводит сколько-нибудь последовательно идеологию анархокоммунизма: нет ни учения о «трех формах человеческих объединений», ни обоснования исторического пути России к анархии, ни рассуждений о сути великой социальной революции <см.: Бакунин, 1987, 272; 1989, 337, 338, 340–342, 355>. Он воздает должное энергии социалистов-революционеров и констатирует мощь крестьянской массы русской деревни. Кроме того, Ив. Морской явно оппонирует консервативно-монархическим убеждениям (полагая их архаичными); достаточно иронично отзывается о социал- демократах (очевидно, воспринимая их как нечто чуждое России) и без теплоты вскользь упоминает о конституционных демократах (как неспособных справиться с кризисом). Озадаченный читатель вправе воскликнуть: так кто же вы, господин или товарищ Морской?
Политическая ориентация газеты «Утро», в которой появился роман (она издавалась на средства П. П. Рябушинского <см.: Политические партии России, 539>), подсказывает: автор «Анархистов будущего» близок к сторонникам партии мирного обновления, сложившейся на излете краткой истории существования Первой Государственной думы из левых октябристов и правых кадетов (в т. ч. бывших земцев-конституционалистов) — тех умеренных либералов, для которых П. Н. Милюков был слишком лев, а С. Ю. Витте — чересчур прав. Они стремились сформировать некий политический центр, который смог бы нейтрализовать, обуздать крайние фланги — как силы реакции, так и силы революции. Эти носители либерально-центристских взглядов, сторонники конституционной монархии с двухпалатным парламентом, полагали противоречия в революционном лагере непреодолимыми (левые воюют все и против всех), а потому видели в вооруженных левых радикалах огромную опасность, но вместе с тем опасность преходящую, временную. Анархисты и разделенные на партии социалисты непримиримы друг к другу и тем обрекают организованное крайне левое движение на гибель. Крестьянство, до поры до времени молчаливое, безликое, безымянное, аполитичное, — вот реальный источник угрозы в стране, где не решен (или решен нерационально) земельный вопрос.
Безусловно, подобный роман мог быть написан именно в 1907 г. и никак не раньше (не в 1905 или 1906). Тени красных и черных знамен, материализовавшиеся в период солдатских и матросских мятежей, политических забастовок, баррикадных боев, продавившие себе дорогу в 1-ю и 2-ю Думы, в 1907 г. словно бы развоплотились, не в силах помешать П. А. Столыпину ни 3 июня, ни позднее. Зато крестьянская масса, угрюмая, озлобленная, неорганизованно взволновавшаяся после других недовольств, что она приготовила России? Уж не девятый ли всесокрушающий вал спонтанной, даже животной революции по образцу мужицких бунтов и войн далекого и недавнего прошлого? Русская деревня — как незаживающая, вечно кровоточащая рана — излечима ли она?