Продолжение - 11 февраля.
========== Диптих 19. Дельтион 1. Gaudeamus igitur, juvenes dum sumus ==========
Gaudeamus igitur, juvenes dum sumus
будем веселиться, пока мы молоды
Рабы выстраиваются возле ворот у дома Суллы, чтобы встретить их. Эмма, вылезающая из лектики, недоуменно оглядывается.
Пятеро? Она думала, будет больше.
Интересно, кто-то из них участвует в заговоре?
– Это мои личные рабы, – воркует Лупа, вылезая следом. Она собственнически кладет руку на плечо Эммы и прижимается к ней бедром. Эмма чувствует, что краснеет. Рабы деликатно отводят глаза. Лупа хохочет.
– Ой, можно подумать! – всплескивает она свободной рукой, не прекращая хохотать.
Эмма ощущает еще большую неловкость. Очевидно, что все эти люди отлично знают, зачем она здесь. И никто из них не попросит ее продемонстрировать навыки боя на мечах.
– Это Криспус*, – указывает Лупа на высокого, чуть сутулого, кудрявого раба. – Мой массажист. Будешь хорошо себя вести, он и тебе поможет расслабиться.
Криспус застенчиво улыбается и низко кланяется. Эмма кланяется было ему в ответ, но чувствует крепкую хватку Лупы, заставляющей остаться в прежнем положении.
– Ты не ровня им, моя милая, – воркует римлянка, чем заставляет Эмму смутиться еще больше. Она виновато смотрит на Криспуса, но тот продолжает улыбаться, и в его улыбке нет ничего неприятного. Ему будто нет дела до того, что там вещает хозяйка.
Лупа ведет Эмму дальше.
– А это, – и в ее голосе слышится непривычная мягкость и почти нежность, – Руфия*. Она воспитала меня и отлично готовит. Она была единственной, кого я забрала из дома отца.
Невысокая, пожилая, полная женщина склоняет голову перед римлянкой. В ее седых волосах кое-где еще блестят рыжие пряди.
– С возвращением, моя госпожа, – говорит Руфия, и звучит это так же мягко и нежно, как слова Лупы. Эмма думает, что этих двоих явно связывает нечто большее, чем отношения хозяйки и рабыни. Неужели и у Лупы есть что-то человеческое помимо бесконечной тяги к плотским удовольствиям?
Лупа улыбается своей кормилице и тянет Эмму дальше.
– Это Элия*, – пренебрежительно отзывается она о юной беременной девушке, прячущей глаза. – И она решила, что может рожать, когда ей вздумается.
Элия приподнимает плечи, словно готовится к удару, но по ее лицу видно, что она привыкла к подобным замечаниям. Эмма не ощущает к ней сочувствия – она ее не знает. И гораздо больше эмоций она испытывает к Пробусу и своей памяти о нем.
– Пауллус*! – тем временем сердито восклицает Лупа, обращаясь к кряжистому, бородатому и угрюмому на вид рабу. – Ты снова пил?
Эмма невольно принюхивается, будто сможет учуять запах спиртного.
– Ничего я не пил, госпожа, – гудит в ответ Пауллус. Вид у него и впрямь какой-то помятый, но Эмма не уверена, что может доверять Лупе в суждениях. Хотя ей, конечно, лучше знать.
– Пауллус плотничает и возит меня на рынок, – бросает Лупа.
В ряду рабов стоит еще один – темнокожий, с короткими, жесткими на вид, курчавыми волосами и бородой. Эмма видела таких в лудусе, почти все они были сирийцами. Он высок, довольно строен и выглядит очень спокойным, когда Лупа молча проходит мимо него, будто не замечает. Эмма открывает рот, чтобы удивленно спросить, а это-то кто, но понимает, что это не ее дело. Она оглядывается на раба. Тот не смотрит на нее, устремив безмятежный взгляд вдаль.
– У него нет имени, – вдруг говорит Лупа, будто спиной почувствовав удивление, и Эмма отчетливо слышит в ее голосе презрительные нотки. Отчего так? Из-за того, что у кого-то нет имени? И почему его нет? У раба Ауруса, распятого на кресте, тоже не было имени. Что смертельного в том, что лишить его кого-то?
Эмма не задает вопросов, идя вслед за Лупой к одноэтажному зданию, в котором, очевидно, ей теперь придется жить. Равнодушным взглядом скользит она по выбеленным стенам, по большим окнам, по роскоши внутри, бьющей в глаза. У Ауруса было скромнее, здесь же вокруг наставлено статуй, развешано восковых масок, повсюду дымятся курильни, и споро бегают рабы, умудряясь как-то не сталкиваться между собой. Едва войдя в дом, Лупа звучно хлопает в ладоши, рабы на мгновение замирают, потом стремительно выстраиваются вдоль стен. Лупа бормочет что-то, хватает Эмму за руку и тащит за собой. Эмма пытается всмотреться в лица рабов, но те ускользают от нее. Может, и к лучшему. С другой стороны, ей с ними жить.
Она думает, что Лупа покажет ей ее комнату, но римлянка ведет ее явно куда-то не туда. Галерея все еще украшена посмертными масками предков, Эмму этот обычай развешивать на стенах изображения мертвых людей немного пугает. Она снова вспоминает Пробуса и морщится, мотая головой. Потом, чтобы отделаться от неприятных мыслей, торопливо спрашивает:
– Мои вещи остались…
– Их тебе принесут, – перебивает ее Лупа, ускоряя шаг. Она уже почти бежит, и Эмме волей-неволей приходится тоже бежать. Она не понимает, что за спешка, пока Лупа не вталкивает ее в одну из комнат, в которой ярко горят несколько десятков масляных ламп, потому что окна прикрыты плотной тканью. Наверное, это ее спальня. Ее и… Суллы?
Эмме неприятно думать о том, что Сулла бывает здесь, но сейчас ведь его нет. И она гасит свою неприязнь, отвлекаясь разглядыванием курилен по углам и больших кадок с цветами самых разнообразных форм.
– Ложись, – возбужденно велит Лупа, указывая на большую кровать, стоящую по центру комнаты. Эмма с тоской смотрит на кроваво-красные бархатные покрывала.
Опять? Они ведь только недавно занимались этим в лектике…
Эмма понимает, что большой сложности в том, чтобы удовлетворять Лупу, нет: она возбуждается и кончает быстро, если только не хочет поиграть. Однако делать это постоянно…
Эмма собирается с духом и ложится. Ей не приказывали раздеваться, так что она даже не скидывает обувь: может, это небольшая месть за то, что сейчас произойдет.
Когда Лупа оборачивается и видит ее лежащей, то на мгновение замирает. Что-то меняется в предвкушающем выражении ее лица. Она раздумывает какое-то время, постукивая себя по губам указательным пальцем, ее глаза скользят по замершей Эмме: сверху вниз и обратно. И снова. Эмма начинает гадать, что же ее ждет, раз Лупа так долго раздумывает, а римлянка идет к двери и опускает занавесь – такую же бархатную и тяжелую, как на окнах, как на постели. Затем возвращается к кровати и садится на край, протягивая руку к Эмме.
– Ты устала, – вдруг говорит она без своей привычной похотливой ухмылки, и серьезное выражение лица прибавляет ей разом несколько лет. – Поспи.
Она гладит Эмму по щеке, и это слишком нежное прикосновение. Слишком – потому что Эмма невольно тянется за ним, будто оно что-то может ей дать. А потом, спохватываясь, заверяет:
– Я не устала, госпожа.
Она целует ладонь Лупы, задерживая на ней губы, пытаясь дать понять, что действительно бодра и полна сил, но Лупа, смеясь, забирает руку.
– Вижу, ты прониклась, Эмма. Мне это нравится.
Она наклоняется к привставшей Эмме и шепчет:
– Я могу многое дать тебе, мой гладиатор. Просто делай, что я велю.
Она подмигивает и, распрямляясь, говорит уже в полный голос:
– А теперь – спи! Ты нужна мне сильной.
Лупа уходит, не оборачиваясь, по пути гася несколько ламп, от чего в комнате сразу становится темнее. Недоуменная Эмма, оставшись одна, какое-то время разглядывает комнату, потому что на самом деле не хочет спать, а потом скидывает обувь, забирается под покрывало и сворачивается клубком.
Пробус и Регина.
Регина и Пробус.
Вот кого она видит, как только закрывает глаза.
Пока они ехали с Лупой сюда, Эмма почти не думала о Регине. Заставляла себя не вспоминать. Не сожалеть. Не рваться обратно. Но сейчас никто не отвлекает ее.
Эмма стискивает зубы и натягивает покрывало на голову.
Она должна смириться. На время, на время… Должна. Обязана. Быть сильной. Справиться.
Чтобы вернуться обратно. Потому что Регина будет ждать.