— Молчи, милый, будем слушать, — ответила Глафира.
— О, отец, — проникновенным тихим голосом заговорил Леонид, подымаясь с места, — верьте мне, что очень скоро священная истина раскроет ваше сердце для света и любви. Безумны мы все на этой грешной земле — планете осужденных духов-преступников. Но вот спадает скорлупа эта — ваше тело, вы увидите, как были несчастны и воскликнете: «Злодейство мое из тьмы души моей возросло». Ваше «я» будет судить вас и еще другой неумолимый судия — ваша совесть. Сатана связал вас цепями из золота и вы для пленения своего подняли нож…
— Тише ты, тише ты! — испуганно простонал старик, так как последнюю фразу Леонид проговорил громким, возмущенным голосом. Как и всегда, в этом состоянии вид его изменился: он стал как бы выше, тоньше, лицо стало светлым, точно в отблеске огня, вспыхнувшего в душе, и голос стал звенеть, точно натянутые струны арфы. Все это означало, что нервы его пришли в движение и подняли его вверх, как человека-духа.
Не обращая внимания на страх отца, он поднял руку кверху и проговорил слова, которые по последствиям оказались роковыми:
— Выбросьте миллионы ваши в пучину этой жизни, чтобы ваш дух понесся свободно и легко, как корабль на парусах бессмертия в бесконечном океане вселенной.
Глафира, до слуха которой донеслись последние слова, в волнении поднялась с места.
— Опасный идиот!
— Да, опасный, — согласился Илья Петрович, — но успокойся, сядь и будем слушать.
— Что ты, сын, шутишь или как? — говорил Колодников, пораженный предложением сына и, вспоминая о могуществе денег и ценой каких страшных усилий они доставались ему, невольно продолжал: — Миллионы — боги на земле — вот кто они, и бросить их, так все как раз и закричат: «С ума сошел фабрикант». Забудь, что болтал я про видение и помни, глупый, что золото мое — здесь оно, под моим сердцем, сосет его и в сердце впилась каждая монета.
На некоторое время он снова сделался таким, каким был раньше, и прежняя любовь к деньгам заставила его в волнении проговорить:
— Разорвать сердце хочешь и распять волю мою и все, чем жил я…
Леонид звенящим голосом, с непреклонностью человека, высоко поднявшегося над тьмой жизненного бытия, вскричал:
— Распните на кресте истины и любви вашу злую волю и незримые ангелы понесут ваш бессмертный дух в потусторонний мир разума и света…
— Не своди меня сума, сын… Га!..
С этим восклицанием он стал изумленно смотреть на Леонида. В сиянии луны глаза его казались большими и светящимися, лицо бледным и оно светилось необыкновенной силой.
— Какой свет в лице твоем! — воскликнул старик.
Он, однако, все еще находился под обаянием своих миллионов и Леонид в его глазах представлял как бы чуждую всему его прошлому силу, с которой надо бороться, и потому быстро заговорил:
— Слушай ты… миллионы… сила в них, в них чары скрытые, волшебство и зачаровывают нас…
Он вдруг остановился, так как ему показалось, что из глаз Леонида полилось презрение и по губам прошла грустная улыбка, и это совершенно изменило мысли его.
— Да… прав и ты… ударит час и где я буду?.. Гроб, гроб и в нем прах гниющий мой. Да, не умрет одна душа разве.
Леонид смотрел на него пристально и строго.
— Что же ты хочешь от меня, сын? Знаю, знаю, чтобы я одел на себя лохмотья, взял посох в руки и в пустыне дикой начал бы взывать к Господу: «Ангелы небесные, возьмите старца Серафима под ваш священный кров, ангелы небесные, избавьте его от бесов, что в сердце завывали его…»
— В пустыню, в пустыню! — с силой экстаза воскликнул Леонид. — И камни там запоют вам: «Человек, ты найдешь Бога в себе, забитого ударами демонов мира».
— Ох, ты, сын, как говоришь! — воскликнул Серафим Модестович и, сознавая необычайность своего положения и глубокого переворота, совершившегося в душе его, он вдруг начал с жалкой недоумевающей улыбкой ощупывать свою голову.
— Что делаете вы, папаша?
— Дай убедиться, что я — я. Как будто это я и как будто кто-то в кровавой ризе вышел из меня. Как, ужели это я выслушиваю непутевый вздор твой и не закричу: «Дурак, хочешь миллионы вышвырнуть как тряпки… золото — царь в короне, а дух, что он?»
Ему вдруг опять показалось, что он находится под влиянием какого-то бреда и с этим вместе все прежние понятия и страсти вынырнули со дна души его, так что он с силой проговорил:
— На весах мудрости дай взвесить, что тяжелее.
Он сделал вид, что что-то обдумывает.
— Га! Глупый ты — дух ничто, легок, как пух и улетел, а золото осталось здесь, на земле, мое оно…
Он странно захохотал каким-то не своим, чужим смехом и, как бы испугавшись, внезапно умолк и голова его опустилась на грудь.
— Страдайте, отец.
Старик поднял голову и в лице его были печаль и растерянность.
— Смеешься ты!
— О, нет, нет! — с чувством воскликнул Леонид. — Но я хочу, чтобы вы страдали, потому что мучения — очистительный огонь. Вот эти звуки…
Он приложил скрипку к плечу, ту скрипку, на которой когда-то играла Медея, и провел по струнам смычком.
— Эти звуки наполнят ваш дух отзвуками иного, духовного царства.
В воображении его явилась Медея и ему казалось, что ее бездонные глаза заглянули в душу его, наполняя ее одновременно и грустью, и радостью существа, оторвавшегося от жизни. Он стал играть, как бы наполненный пламенем, упавшим с небес, и скрипка Медеи заговорила, застонала всеми мучениями земли, но потом звуки, сделавшись радостными и светлыми, как бы понеслись к небесам в голубом сиянии.
— Играй, играй, — повторял старик, испытывая такое чувство, что ему казалось, будто множество херувимов, отдернув над ним голубые ризы неба, склонили вниз сияющие головы, устремив на него печальные глаза, и ему стало больно и сладостно.
Леонид остановился.
— Гармония этих струн — отзвуки нашей родины, неба, и блаженства светлых созданий. По кругам небесных светил подымаемся мы с каждым воплощением все выше и очи наши начинают видеть всю необъятность мироздания и астральных гигантов, катящих миры в беспредельном воздушном океане.
Скрипка снова зарыдала, а немного спустя звуки ее стали сливаться с тоненьким женским голоском. Это пела Роза. Беспутная жизнь ее показалась ей теперь такой, какой она была и на самом деле, отвратительной и пошлой, и она, как бы уносимая звуками поющей скрипки в иной мир, пела, точно оплакивая свой прошлый позор. Тамара, которая долго смотрела на нее с блуждающей на губах улыбкой, положила голову на плечо Зои и, глядя на небо, стала в свою очередь тихо подпевать.
Скрипка рыдала, а два женских голоса тоненько звучали в воздухе.
Серафим Модестович в это время взволнованно говорил, как бы рассуждая с самим собой:
— Да, теперь я чувствую, что во мне заключен некто, оплакивающий жизнь мою. Как это странно: я, фабрикант — дух бесплотный, и это я знаю потому, что под вздохи скрипки твоей он рыдает во мне и рвется вырваться из этой храмины. Вот тело мое: машина, но кто-то скрытый уносит меня вверх — дух, кто-то невидимый шепчет мне: «Ты — вечность, бессмертие — дух, миллионы — гниль…»
Он уставил вниз глаза и на лицо его точно упала туча.
— А вот еще кто-то кричит во мне: «Убийца ты и весь в крови… убийца!..»
Он смотрел в одно место, в пространство между двух ракит с печально свешенными книзу ветвями. Лунные лучи серебрили их и на траве отражались дрожащие кружева листьев. Он долго смотрел широко раскрывшимися глазами и лицо его выражало все больший ужас.
Со времени появления видения Клары в его душе была вечная тревога, опасение, нет ли около него призрака мертвеца. Страх этот все более овладевал им по мере того, как он проникался мыслями сына и верой, что мертвые блуждают среди живых. Днем он успешно боролся со своими страхами и в борьбе с ними так называемый здравый смысл всегда торжествовал. Но наступала ночь и пугливость овладевала им настолько, что он делался жертвой ярких образов своего воображения. Ему казалось, что слышатся шаги, шелестят и подымаются занавеси и портьеры и что всюду скользят тени — обличители его злых деяний. И он не мог понять: видит он их на самом деле или они создания его собственного ума.