Да, Леонид слышал новые звуки, которые как бы сливались с игрой его скрипки и, желая увериться в этом, продолжал играть, прислушиваясь. Ему казалось, что он присутствует на концерте невидимых музыкантов. И вдруг против себя во мгле ночи он увидел Медею. Она стояла, колеблясь как облако, делая движения рукой и у плеча ее была скрипка.
— Медея! — в чувстве восторга воскликнул Леонид, падая на колени и простирая к ней руки. Только на миг в воздухе сверкнули большие бездонные глаза и призрак, поднявшись вверх, рассеялся как пар. Он продолжал стоять в оцепенении с простертыми руками.
— Monsieur Колодников! — раздался сзади его голос. Он обернулся.
Около него стоял высокий человек, глядя на него немигающими, проницательными глазами, и не успел Леонид выразить свое изумление, как Рабу заговорил:
— Находясь далеко от пределов Франции, я видел все, что здесь происходит. Медея — моя ученица — была обречена распять в себе змея палящей жажды жизни, но вы, monsieur, разбудили ее земные чувства и потому духи, охранявшие ее, сбросили тело ее с этой скалы. Мы, проникающие в великие тайны мировых законов, не сожалеем о разбитых сосудах, а напротив, радуемся освобождению души от мучительной необходимости катить колесо жизни. Теперь она свободна. Не жалейте о ней и, если хотите доставить ей радость, откажитесь от служения телу и следуйте за мной.
Леонид уехал в Париж. Находясь в обществе странных людей, — «волшебников» нашего времени, чудаков, отвернувшихся от всех прелестей жизни, людей, вызывающих насмешки, обвинение в шарлатанстве, и только иногда искреннее удивление к чарующим явлениям, мнимым или истинным — представляется каждому понимать по степени его знания и широты ума — убедить никого нельзя, — Леонид проникался уверенностью в присутствии в нем высших духовных сил и медиумических способностей. Неодушевленные предметы, как ему казалось, двигались и подымались по его желанию, невидимая рука писала, отвечая на все вопросы его, и даже при известных условиях появлялись тени умерших. Все способности его, все силы его духа поднялись до необыкновенной высоты, чувствительность его сделалась чрезмерна, и уже по всем этим данным он сделался совершенно особенным человеком, способным действовать на других людей, увлекая их, как могучий дух, заключенный в тело. Возможно допустить, что все его убеждения и вера в свои силы — чудесная иллюзия, но если это так, то иллюзия — могучий рычаг, способный вознести человека на высоту человекообразного божества.
Едва в голове неподвижно сидящего на холме с устремленными на Москву глазами Леонида пронеслись все эти воспоминания, как среди тишины раздался громкий гудок. Он обернулся.
Со стороны фабрики длинной вереницей двигались рабочие.
Леонид встал и направился к кучке фабричных.
Немного спустя, стоя посреди них, он дружелюбно разговаривал с ними с такой простотой и искренностью, что в лицах слушателей отражалось все большее изумление.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Исчезни! Прочь! Пусть гроб тебя укроет!
Твой череп пусть и кровь охолодела!
В твоих сверкающих глазах нет зренья!
Шекспир
Посреди черной комнаты стояла степенная Анна Богдановна и ее младшая дочь Зоя — двадцатилетняя девушка, стройная и высокая, с черными волосами, огибающими овал ее розового, дышащего жизнью лица. Синие глаза ее под черными полукругами бровей смотрели дерзко и вызывающе и в углах ярко-красного рта как бы затаилась насмешка. Мать, посматривая вокруг себя, была печальна и серьезна, дочь, обводя сверкающими весельем и насмешкой глазами комнату, звонко хохотала.
— Да ведь это просто какая-то гробница, мама! — воскликнула она, продолжая хохотать с закинутой головой. — Хоронят тут кого-нибудь, что ли? А вон крест и череп. Оригинально, черт возьми! Нет, как хотите, я сюда всех позову.
С этими словами она направилась к маленькой средней двери, и не переставая смеяться, начала кричать:
— Капитон, Глафира, Тамарочка! Да идите же сюда, идите!
Минуту спустя, в дверях показалась целая группа лиц.
Все они удивленно и со смехом стали озирать своими глазами мрачную комнату, в то время как Зоя не переставала звонко хохотать, закинув назад голову, отчего на поверхности горла ее что-то билось, как у поющей птицы.
В это время другая дверь с шумом раскрылась и в комнату быстро и с сердитым видом вошел Колодников в сопровождении своего управляющего. За ними шел Леонид.
После последнего разговора отца с сыном отношения между ними все более обострялись. Фабрикант все более приходил к убеждению, что его сын нестерпимый чудак, понять которого нет никакой возможности; что его философские и мистические понятия о жизни, а тем более его вера в вечность человека — чистейшие бредни; в этом он хотел бы не сомневаться. Где-то, однако же, в глубине души его рождалось сомнение, как бы говорящее: да полно, так ли это, что ровно уже ничего нет, кроме ходячих тел, подумай. Думать он не хотел и даже боялся. И чем яснее внутренние голоса нашептывали ему, что что-то не так, тем он более раздражался, желая заглушить их своей непреклонной волей. Это ему было тем более необходимо, что в его прошлом было много таких событий, воспоминание о которых его мучило, и он всегда и в прошлое время делал все усилия, чтобы их основательно забыть. Это ему и теперь удавалось до некоторой степени благодаря его уверенности, что над людьми нет никаких судей и что человек основательно сгнивает в могиле без остатка. Однако же, воззрения Леонида, вид его комнаты, его крайняя чувствительность к страдающим и обиженным — все это с глубины души его подняло совсем нежелательную гостью — совесть, и с глубины ума — целые вихри мыслей о Боге, вечности и смерти, и это равносильно было тому, как если бы кто-то невидимый громко закричал: «Серафим Колодников, пожалуйте, суд идет». Суда он не хотел, а тем более где-то на небесах, что рисовалось его воображению несравненно более ужасным, нежели все кандалы и виселицы, которые только могли придумать люди. Очень естественно, что он пытался разбивать такие навязчивые идеи и что во время этих стараний страшно раздражался. Петр Артамонович, который из политических видов задался целью его попугивать, при первой попытке своей должен был от этого отказаться: фабрикант посмотрел на него такими грозными глазами, что управляющим овладел страх. Другое дело Леонид: никакие грозные слова фабриканта, ни удары палкой о разные предметы на него решительно не действовали. Сын оставался или совершенно спокойным, или, что еще сильнее действовало, в лице его выражались грусть и сожаление; а раз, когда отец вспыльчиво закричал: «Кажется, я разобью этой палкой твою голову», то Леонид подошел к нему и, блистая глазами, кротко сказал: «Голову — разбейте, а моей вечности вы повредить не можете». Все это чрезмерно изумляло старика и наперекор его воле рождало к сыну уважение. Он, одна- коже, ожесточенно боролся с такими своими чувствами, желая убедить себя, что его сын дурак, идиот, юродивый, сумасшедший <…>.
Дойдя до конца комнаты, Колодников обернулся и, глядя на сына, вспыльчиво закричал:
— Юродивый ты или дурак — отвечай, приказываю <…>.
Он выпрямился и уже своим настоящим, грубым голосом раздражительно продолжал:
— Эй, Леонид, смотри, церемониться не буду, согну. Ты чувствительный глупец — знаю, а я кремень. Меня не прошибешь, слеза не прольется из глаз, сколько ни пой, а рука подымется. Зловреден ты для меня, так сокрушу, как пить дам. Мирную фабрику мою волновать не смей <…>.
Палкой бы оттузить тебя, безумный сын. Философия твоя такая шарманка, что как ни заводи, одно дурацкое юродство выходит. А эти шарлатаны в Париже — кто они, спрашиваю? Спириты, волхвователи, чертоманы! Отрезать бы им языки, негодяям. Ты так одурел, что, кажется, хочешь заживо похоронить себя в гробнице этой.