Обитель Детства поднебесные розы в трудовом стекле водолаза: не морская пена, а слезы каплют из влюбленного глаза. Тянутся резинкой улитки, зацепляя кромку бумаги, длинно распускаются свитки под дорожкой медленной влаги. Обвенчалась едкая сера с женской первозданною ртутью, на устах рождается вера, дышит осмелевшею грудью. Экскурсанты вышли на тропы, в камеры направили взгляды: разобрали сердце Европы, как на барахолке наряды. Тряпочное сердце не бьется, воздухом наполнены жилы. В чистоту глухого колодца задувает холод могилы. Мы великодушно забудем непрощенный грех Вавилона, дремлющую Прагу разбудим громом стеклотары с балкона. Шабаш переходит на шепот, проступает смысл зыбкой вязи… Времени беспечного ропот, вечности случайные связи… Старик Пробудишься в безмолвии больниц, отпразднуешь в тоске рассветный час. В окне кружатся стаи белых птиц: они пришли не к нам и не про нас. В домашних тапках выйдешь в коридор, прошлепаешь за этажом этаж. Лифт барахлит, и не поймать мотор… Мы налегке отправимся в тираж. Зеленых стен зловещий шепоток с незрячею душой поводыря даст на прощанье воздуха глоток, убойный, как удар нашатыря. Там в глубине накрыт уютный стол. И над столом таинственный фонарь качается как пьяный богомол, роняя незатейливый янтарь. Одним из самых главных, вкусных блюд ты ляжешь на него, как царь Кащей. И над тобой склонится честный люд в позвякиваньи вилок и ножей. Застава меж мирами иль вокзал, где в четком расписанье поездов одни поедут на лесоповал, другие на альбомы бедных вдов… Жизнь теплится в стареющих телах, и героизм, как музыка, нелеп, когда в подземных мусорных углах вам кто-то молча подает на хлеб. Скрестите пальцы, крепче кулаки. Из-под дверей клинических палат выходят бурой крови языки. И тут же возвращаются назад. В окнах свет такой беспокойный В окнах свет такой беспокойный легкий, как пожар на закате: так самоубийца запойный мечется в горящем халате в знойной петушиной отваге извлекает хриплые ноты, глохнут пузыри мутной браги муторно растут обороты в вечной беготне муравьиной проступают пятна на солнце взорванною барской периной в мировом бездонном колодце медленно пульсируют шторы слушая гармонь стеклодува воды золотого Босфора размыкают бухту Гурзуфа в миг, когда холеное тело женщины, завещанной богом, на руках влюбленных истлело, вспыхнув электрическим током в окнах свет такой беспокойный высветил фигурные скальпы поднятые к лампе ладони красные крапленые карты… Чабаклы
Кони встали у деревни Чабаклы, за заборами услышав волчий вой. В голове моей звенели кандалы: так бежал я с одурелой головой. Улюлюкала встревоженная степь. Я на площади пустой упал на снег, уцепившись за колодезную цепь, в ней увидел свой последний оберег. Полетели с перевернутых саней по оврагам крутобокие кули. Ты не станешь ни богаче, ни бедней. коль придешь испить воды на край земли. Я пил воду ледяную из ковша, Я не мог в ту ночь насытиться водой. Руку левую держала мне душа, Руку правую сковал мне дух святой. Только сердце не досталось никому: ни волкам, ни добропамятной жене, я пил воду, будто нянчил кутерьму, на роду Тобой написанную мне. Мрачным войском встали за полем леса, словно ворон крылья черные раскрыл. Я на небе видел мамкины глаза, Я пил воду – будто с нею говорил. Ждет тебя медвежий угол Ждет тебя медвежий угол, темной родины закут. В хоровод дворовых пугал нас проселки завлекут. Не поманят сладким дымом — обоймут морозной тьмой. Ты рожден моим любимым, даже мертвый будешь мой. Ты гулял в заморской шляпе, терся в вечных городах, сжав на гибельном ухабе легкий трепет на устах. К женской ласке равнодушен, лестью искренней смущен, растревожен и разрушен торможением времен. Одураченный любовью, как порукой круговой, делишь зимнее безмолвье с безутешною вдовой. |