– Чего, бабушка?
– Говорит, выросли уж, вон и год на макушке.
– А-а…
– А ты чего молчишь там, в школе-то? Иль што?
– Чего молчу?
– А не разговариваешь ни с кем, выходит. Иль как?
– А если дразнятся? Подрасту вот, всем задам!
– Дразнятся? Это как же это?
– А как… «маменькин сынок».
– Чего-о?.. – Старуха даже копать перестала.
– «Маменькин сынок».
– Нашли «маменькиного сынка»! – покачала в возмущении Петровна головой. – Вот уж дурни так дурни. А ты больно слушай их… балбесов!
– A-а, бабушка, я с ними не разговариваю. Чего они понимают?
– И то.
– Я одному и сопатку расквасил! – Рот у Алешки расплылся в широкой улыбке.
Петровна рассмеялась:
– Ну, это уж ты… А это еще кого к нам несет? – насторожилась она, расслышав, как звякнуло кольцо ворот.
Во двор вошел знакомый милиционер.
Петровна медленно воткнула лопату в гряду, отряхнула ладони, застегнула фуфайку, накинула на голову платок.
– Нету там никого! – крикнула с места.
– А-а, вон вы где, – улыбнулся милиционер. – Здравствуйте! – И приложил руку к козырьку.
– Здравствуйте, – ответила Петровна, медленно подходя к крыльцу; Алешка шел следом.
– Ну что же вы, Александра Петровна, так и продолжаете нарушать паспортный режим? – Милиционер смотрел на нее с улыбкой.
– А уж как не нарушишь, коли не прописывают.
– А вы бы, Александра Петровна, занимали свою законную площадь, вас бы и прописали, как положено.
– Как положено, про то не мне знать, а внучонок мой тут живет, да и я пока што не померла, потому живу при нем.
– Опять вы за свое, Александра Петровна. В который раз я к вам прихожу? И вы все на внука и на сноху уповаете. Где ж она?
– А уж не иначе, как в дороге.
– Все-то она у вас в дороге. Когда ж дома будет?
– А будет. Как приедет, так сразу и будет. Не иначе.
– Ну так вот, Александра Петровна, пока что у нас для вас постановление есть. Разрешите его вручить. – Старшина достал из полевой сумки свернутую вдвое бумагу, протянул старухе. – Распишитесь вот здесь. И получите.
Петровна близоруко сморщилась, подняла к глазам бумагу.
– Что ж за документ такой? Без очков-то не разберу.
– А это, Александра Петровна, штраф вам. За злостное нарушение режима.
– Штраф?
– Штраф, Александра Петровна.
– Вона чего… Ну коли так, по-иному и быть не может. Расписаться я должна али, может, мальчонке разрешите?
– Да нет, Александра Петровна, тут должна быть ваша подпись.
– A-а… ну раз так, пойдемте ужо в дом. Очки-то у меня на комоде, не обессудьте.
– Пожалуйста, пожалуйста, Александра Петровна.
В доме старуха нацепила очки-кругляшки, присела к столу.
– Вот и ручка вам, – протянул старшина.
– Спасибо. Та-ак… где ж тут написать-то?
– А вот здесь, Александра Петровна. Вот в этом уголочке.
Петровна приставила перо к бумаге, задумалась.
– А без подписи никак нельзя?
– Никак, Александра Петровна. – Милиционер улыбался.
– И ладно. Думаете, я испугалась?
– Нет, Александра Петровна, я не думаю так. А все-таки штраф есть штраф.
– Ничего. Аня приедет, она заплатит сполна. Сколь платить-то?
– На первый раз тридцать рублей.
– И-и… – протянула Петровна. – А пензию-то мне и не дают.
– И не дадут, Александра Петровна. Пока не пропишетесь.
– Вот я и говорю, платить пока нечем. Это ничего или как?
– Да нет, Александра Петровна, деньги нужно внести в течение десяти дней.
– Ага. Ну, коли так, по-другому уж не быть.
– Удивляете вы меня, Александра Петровна…
– А чего же расстраиваться, человек хороший? Законы – они не могут быть худые, а потому и слушаюся.
– Это правильно, Александра Петровна. Ну, будьте здоровы. У меня еще много важных дел. До свиданья, малец!
– До свиданья, дядя, – ответил Алешка.
– Ну а теперь давай перекусим малость, – сказала Петровна, когда милиционер вышел. – Проголодался небось?
– Ага, бабушка. Есть охота.
– Ну-ну… – улыбнулась старуха, сняла очки и убрала их подальше на комод.
На стол она накрыла быстро. Разбила тройку яиц на сковороду, пожарила колбасы, компот всегда под рукой, в погребе.
– А в школе ты смотри, – вспомнила старуха недавний разговор, – Марию Ивановну слушайся. А то вон чего… говорят, скушной больно ходишь.
– Какой скушной?
– Такой скушной. Не улыбаешься там, што ли, или еще чего. Не стала уж я рассказывать, что истории всякие придумывать мастак. В том и корень весь.
– Какой корень?
– А такой. У нас вон у дедушки, когда он еще в мальчонках менжевался, дружок был, молчун страшенный. А потом чего получилось-то…
– Чего? – Алешка перестал жевать.
– А того, – многозначительно оттопырила большой палец Петровна, – што стал он знаешь кем?
– Кем?
– Вот то-то. Кем… А тем и стал, што ходил к нему народ и про все ему рассказывал.
– А-а…
– Вот тебе и «а-а»… Человек-то знаменит стал. Книжки сочинял.
– Сам?
– А то как же не сам? Сам и именно. Это, говорит, значит, думаешь-думаешь, а посля напишешь…
– Интересно…
– Во-от… Авось и ты вырастешь, просочинишь про свою жизнь. Как вот с бабкой своей жил.
Алешка рассмеялся:
– Скажешь тоже…
И тут как раз громко хлопнула дверь в сенцах.
– Кого там еще нелегкая несет, – проворчала старуха и вышла из-за стола. – Светы мои-и… – вырвалось у нее, и ложка, которую она, как вышла в коридор, так и держала в руке, серебристо звякнула об пол. – Кто к на-а-ам… – совсем уж тихим, дрожащим пришептыванием выдохнула старуха, и задеревеневшие, разом отяжелевшие ноги ее хотели, да не могли шагнуть навстречу.
– Мамка!
Алешка выскочил из кухни, бросился к матери; Аня, дрожа непослушной губой, подхватила сына обеими руками и, слегка раскачиваясь из стороны в сторону, прижалась щекой к его горячей, в пушинках легких волос голове. Глаза ее блестели слезным глянцем.
Аня шагнула, прямо с Алешкой на руках, навстречу Петровне, и так они и обнялись в эту первую минуту – через Алешку, повисшего на шее у матери. Аня даже почувствовала, что Алешка как бы противится дрожащим бабкиным рукам, обнимающим ее: почти с кошачьей цепкостью он впился пальцами в ее заплечье, словно боясь, что вот сейчас могут отобрать у него мать. Аня ткнулась через его плечо в пергаментно-иссушенные руки Петровны, старуха левой ладошкой погладила ее по тугим жестким волосам, прошептала: «Истончилась там… затверёдела…» И уж лучше б не слышать да не говорить этих слов, потому что обеим сразу закатились в глаза слезы. Алешка завозился на плече у Ани, неуклюже пополз вниз, больно ткнув мать острой коленкой в живот, шмыгнул меж матерью и бабкой наружу. Аня потрепала его по голове: «Эх ты…» И лишь только после этого они крепко обнялись с Петровной, потом оторвались одна от другой, улыбнулись встречной радостью.
– Приехала все же…
– Приехала, мама.
– А чего привезла?! – подпрыгивал рядом Алешка, теребя, а то и с силой дергая Аню за рукав. – А чего привезла, а?!
– Кому что, а рыбаку до щуки, – махнула на него притворно-рассерженно Петровна.
– Вот и не так, прокатился на пятак! – обрадованно перехватил Алешка. – А пятак-то лучше, чем кофейна гуща!
– Во-во… разошелся, – рассмеялась Петровна. – Уж как радуется, как радуется, Господи…
– Мам, а взрослый какой стал? Прям не узнать! – подхватила игру Аня. – Как увидела сначала – ну, думаю, не Алешка, а…
– А кто? – с интересом, наклонив голову, уставился на мать Алешка…
– А как дедушка Пихто, – вставила Петровна.
– Вот и неправда, петуху забавно! Петуху забавно, а мне и подавно! – запрыгал вокруг них Алешка.
Улыбаясь, пошли наконец все в комнаты…
Ночью старухе не спалось. Будто сходила она в давно желанную, домашнюю баньку, отмылась там, попарилась, пообмякла душой и теперь вот лежала с благостным покоем на сердце. В иные минуты становилось душно и хотелось испить кваску, она вставала с постели, – а было это раза два-три за ночь, – шла на кухню и наливала себе полный граненый стакан квасу с плавающими в нем хлебными размякшими корками. Бывает, хозяйки не любят эти корки, процеживают квас, а Петровне и это было в радость – почувствовать в нем особую горчинку хлебного мякиша. Она вставала, осторожно погромыхивала дверцей подполья, и все это старалась делать спокойно, размеренно, не торопясь – была и в этом сегодня сладость. Попив кваску, она уходила не сразу к себе в комнату, на постель, а переступала порожек большой комнаты, где на широкой тахте, в свете лунной рассеянной дорожки, разметавшись, спали Аня с Алешкой. Поначалу так, с порожка, невольно покачивая в радости головой, смотрела на них старуха, и потом поправляла одеяло. Спали крепко. Ни разу, сколько ни приходила старуха, никто из них не разомкнул глаз, за день намучились, намаялись во взаимной радости – теперь спали как убитые. Иной раз старуха подсаживалась на тахту или на стул рядом, смотрела на них, смотрела, и больше ей ничего не нужно было. Только бы посидеть, посмотреть на них, на родных. Лицо у Ани было даже помоложе, чем прежде, или так казалось старухе, но одно было явной ясностью – молодая она, ой какая еще молодая… Или это, может, свет лунный… да и просто хороша во сне любая женщина, а тут – жена сына, а тут – чего там – родная дочь… Мысли свои старуха далёко никогда не пускала, они были всегда близкие – сегодняшние, вчерашние, завтрашние, но сердце ее, прожившее долгую жизнь, было глубоко понятливым, и оно ныло сейчас пускай и тихим, негромким, но тревожным чувством, похожим на боль. Жизнь как сказка: что бы ни было, а ей все впору, любой поворот, любые кручи. Со всем смиряется жизнь. Но не со всем смиряется человеческое сердце. И не в этих, конечно, словах суть, а все же… И вот то улыбнется старуха, то чуть загрустит, сидя подле самых близких сердцу людей, и вся жизнь ее кажется ей сейчас долгой, мудрой, бесконечной… Иной раз она не выдерживала, протягивала руку к Аниным волосам и приглаживала какую-нибудь особо непослушную прядь.