Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но дело не в этом. Просто наступил тот день, когда я самоидентифицировался. Папа мне объяснил, что мы евреи, и что это хорошо. Собственно, я и не спорил. Потому что папа у меня хороший, мама у меня красивая, значит, и евреем быть не так уж и плохо. Ну, придется, когда стану дедушкой, говорить на непонятном языке, так я уже кое-что даже выучил. Кишен тухес, например.

Поэтому слова дедушки я воспринял с удивлением:

– Но почему, дедушка? Мне этот дядя Федя даже и не нравится совсем, у него усы, как у Гитлера, и он всегда пьяный.

– Понимаешь, ингеле, я не говорю, что евреем быть плохо. Таки евреем быть хорошо. У нас есть Ротшильд, который прекрасно живет сразу за всех нас, у нас есть синагога, у нас есть гефилте фиш. Так вот гефилте фиш, я тебе скажу, чтоб ты мне был здоров, уже стоит того, чтобы его кушать и быть евреем. Но есть одна вещь, ингеле, которая делает нам кадухес на всю голову и немножко портит нам жизнь. Я виноват перед тобой, ингеле, что родил твоего папу, который мой сын, в этой стране. А он родил тебя, который мой внук, там же. Нет-нет, я одобряю политику КПСС и люблю товарища Брежнева, как родного. И товарища Сталина, который хорошо, что умер, но и ему дай бог здоровья, я тоже любил. И даже потерял глаз и другое здоровье на войне. Но если тебе интересно, я тебе расскажу. Когда в этой стране таки все хорошо и мирный атом, то тебе говорят: ты еврей, сиди и не лезь. И евреи таки сидят и не лезут. А зачем им лезть, если им так говорят? Мы и делаем то, что нам говорят. Но когда в этой стране случается цорес, война, засуха или прочий Днепрогэс, то евреям говорят, вставайте и идите воюйте, пашите и желательно сдохните за общее дело, вы же советские люди. Уж лучше вы сдохните, чем нормальные люди. И евреи встают и делают, что им говорят. Нет, не то чтобы я жалуюсь, я просто говорю тебе, ингеле, почему. Ты же спросил почему, я и говорю почему.

– Но почему так происходит? Евреев не любят?

– Почему не любят, ингеле? Меня всегда любили. Так и говорили: Зэлик, ты хоть и еврей, но вполне нормальный. Понимаешь? Вполне нормальный. Вот им только жаль, что еврей. А то был бы не вполне нормальным, а просто нормальным. А так любят, конечно.

– Ничего не понимаю, деда. Так любят или нет?

– Ай, ингеле, я тебя прошу, не делай мне беременную голову. Тебе мало, что мы тебя любим? Тебе надо, чтобы тебя любил еще и дядя Федя, приемщик стеклотары? Циля! Циля! Налей этому шейгецу компотика!

Все к лучшему

– Ты же знаешь, Зяма, ты мне как родной. Но если что, так оно мне надо? Твой Миша, чтоб был мне здоров, вгонит всех в цугундер, я с ним помру насмерть, а потом буду долго болеть. Это же надо натворить такой цорес посреди бела дня и не понимать, за что ему говорят?

– Аркаша, я тебе обещаю, как в синагоге, что я этому поцу вырву все ноги, и он будет ходить на руках. Но может, что-то можно-таки сделать?

– Ай, откуда я знаю, можно или не можно? Если завуч Степанова не написала докладную, как это у нас любят, сам знаешь куда, так может и можно. А если написала, так ты что думаешь, я приду в КГБ своими ногами и буду драться с полковником ихних войск?

– Так может, она и не написала, как ты думаешь, Аркаша? Она же могла и не написать, может, и не так все плохо, Аркаша?

– Могла и не написать, Зяма. Она все могла, Зяма. Но знаешь, что я тебе скажу? Как только человек по фамилии Степанова стоит перед выбором: писать или не писать за человека по фамилии Розенбойм, – таки они в основном пишут. И пишут подробно красивым почерком, чтоб все могли разобрать. И очень жалеют, что в таких документах нельзя рисовать картинки. Они бы рисовали, Зяма. Они бы так рисовали, что Айвазовский плакал бы у себя в гробу, Зяма.

– И што теперь делать за Мишу, Аркаша? Он же хороший мальчик, он же всегда всех слушает и хорошо кушает, зачем портить такому мальчику жизнь? Ой, вэй, что делать? Что делать?

– Ша! Зяма, только не надо делать таких нервов. Ты можешь сидеть на тухесе до Хануки, но лучше встать и ногами идти за поговорить. Если надо сам понимаешь что, так дай ей сам понимаешь что!

– Аркаша, ну что я ей дам? Я же не директор гастронома, я просто бухгалтер, у меня есть чужие деньги, но у меня нет своих денег.

– Я тебя умоляю, Зяма. Это не те деньги, которых у тебя нет! Возьми конфеты из шоколада и поговори с ней как с советским человеком.

– Ой, мне уже все равно, лишь бы да…Ты же знаешь, когда Софочка умерла, Миша стал таким неуправляемым шейгецом, что я тебя умоляю…

Зяма Розенбойм в новом коричневом пиджаке и в старом полосатом галстуке постучал в обитую дерматином дверь, на которой кривовато висела табличка с лаконичной надписью: «Завуч».

– Войдите! – раздался женский голос из-за двери, и Зяма зашел.

– Здравствуйте, мадам Степанова! – подслеповато прищурился Зяма, рассматривая сидящую за большим столом, усыпанным бумагами, женщину.

Женщина была наверняка высокая, потому что в сидячем положении голова ее была примерно на уровне головы стоящего Зямы.

Зяма всегда боялся высоких людей, особенно женщин. А ее голубые глаза и высокий рыжеватый шиньон вообще ввели его в состояние полуужаса.

– Здравствуй…те… – повторил он еще раз.

– Здравствуйте, – ответила женщина, раскатывая букву «р», как специально.

Зяма картавил, поэтому, услышав рычащее «р», почувствовал, как холодок пробежал по его спине.

Но отступать было некуда.

– Это вам, – выдохнул Зяма и положил на край стола коробку конфет «Птичье молоко».

– Это что? – строго спросила женщина.

– Это конфеты. Ваши.

– Это не мои конфеты. Это вы мне их положили.

– Ну, да, мои. Но вы, мадам Степанова, сидите тут без конфет, а я подумал, что вам они нужнее, – залепетал Зяма.

– Послушайте, как вас зовут? Зачем вы пришли? И почему вы меня все время называете мадам? Вы француз?

– Я не француз, нет-нет, я наоборот…

– В каком смысле наоборот?

– Ну, я не француз, – окончательно загнал себя в угол Зяма и осекся.

– Я вижу, что не француз, – ухмыльнулась завуч. – Так что вам надо?

– Мне ничего не надо. Это моему сыну. Миша Розенбойм… ну вы знаете, он в пятом «Б» учится…

– А, понятно, понятно! Это тот, который из двух копеек на уроке труда Маген Давид вырезал? Так вы его отец? Очччень хорошо! Оччень хорошо! Вырастили смену что надо!

– Да я понимаю… я же как с советским человеком… он ребенок, он ошибся, он больше не будет, я вам говорю как родной…

– А вы знаете, что нарисовано на двухкопеечной монете, гражданин Розенбойм?

– Я знаю, я возмещу. Там нарисовано, что эта монета двухкопеечная. Я заплачу, честное слово….

– При чем тут это! А что нарисовано на обратной стороне? А я вам скажу, что! Там нарисован наш советский герб, славу которого несли, несут и будут нести все советские люди! А ваш сын… у меня даже язык не поворачивается сказать… ваш сын осквернил его! И чем? Сионистским знаком! Он ведь пионер! Или он был пионером? Исключили небось уже?!

– Исключили, – еле прошептал Зяма. – И что, ничего нельзя сделать? Он больше так не будет, я этого поца выпорю так, что он ничего осквернять больше не будет…

– Детей бить нельзя, – неожиданно спокойно сказала завуч.

Зяма молчал, уставившись в пол, и переминался с ноги на ногу. На стене громко тикали часы.

– Идите, я подумаю, – отрезала завуч и стала что-то быстро писать в бумаге, намекая на конец разговора.

– Я вам буду век благодарен, что хочите, вот что хочите…

– Что хочу? – неожиданно переспросила Степанова. И с интересом посмотрев на Зяму, продолжила: – Хорошо, я запомню.

Прошло десять лет.

Зяма Розенбойм шел с работы в последний раз. Потому что завод, на котором он работал бухгалтером, закрылся, и в следующий раз Зяме было идти неоткуда. Моросил мелкий дождик, падала бурая листва, была осень, и деться от нее было решительно некуда. Добредя до подъезда пятиэтажки, в которой он жил, Зяма полез в карман пальто за ключами.

7
{"b":"642423","o":1}