Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Элла, ты бессердечный человек! Это все, Элла! Я украл колбасу! – выпалил он и залпом выпил целый стакан воды.

– Что значит – ты украл колбасу? – недоумевала Элла Самуиловна.

– Это то и значит! Это то и значит, Элла! Я не смог! Я украл государственную колбасу, и за мной скоро придут! – с этими словами Гриша Перцман вынул из внутреннего кармана половину кольца краковской.

– Гриша, может я ничего не понимаю в кражах, но если ты уж встал на этот скользкий путь бандитизма, то почему только половина? – продолжала удивляться жена.

– Не говори этих слов! Я не бандит! Я просто не стерпел! Там все берут колбасу, и я не стерпел! Ты понятия не имеешь, через что я прошел! Я прошел через проходную с охраной! Охраной, Элла! Меня могли арестовать и даже расстрелять! А половину потому, что я пытался скрыть улики и съесть эту проклятую колбасу!

– Гриша, тебя никто не расстреляет, – спокойно сказала Элла Самуиловна. – Если ты когда-нибудь и умрешь, то от инфаркта, который получишь, думая, что ты кому-то нужен. Поц! Ты даже доесть эти улики не смог! Ты понимаешь, что если тебя и арестуют, то все милиционеры умрут от смеха, когда будут тебя допрашивать! Ты понимаешь, что таких, как ты, в тюрьму никогда не садят, потому что люди специально будут убивать, грабить и уклоняться от службы в Советской армии, чтобы сесть с тобой в одной камере и всегда иметь хорошее настроение, наблюдая за тобой и аплодируя, как акробату в цирке?

– Элла, ты жестокий человек, Элла! Что мне делать? Что мне делать, Элла? Я больше не могу уничтожать эти улики, у меня полный живот этой колбасы!

– Дай сюда, шмок! – Элла Самуиловна выхватила остатки краковской из рук Гриши Перцмана и крикнула в коридор коммуналки:

– Зина! Зина, иди сюда! Тут Гриша купил краковскую, но мы больше не хотим! У нас от ней несварение желудка! У нас от ней колики и понос! Зина, так ты берешь колбасу, или мне выбросить?

– Как это выбросить? – в дверь заглянула соседка Зина Хаскина. – Кто же выбрасывает новую колбасу? Я не знаю, есть ли у вас родственник, который Ротшильд, но вы таки зажрались! Выкинуть колбасу! Да как у вас рот за такое повернуться может, чтоб сказать!

Зина Хаскина забрала колбасу и вышла.

– Элла, – после паузы прошептал Гриша Перцман.

– Что еще? Ты решил меня окончательно доконать?

– Меня теперь не посадят?

– К сожалению, нет.

– Ты жестокая женщина, Элла, ты жестокая женщина.

Бруки

Давид Израилевич был портным. Не простым портным, а брючным. Брюки он называл исключительно бруками.

– Видишь ли, деточка, бруки – это совершенно не то, что вы думаете. Вы же, чтоб мне были здоровы, думаете, что то, что вы натягиваете на свой тухес, не имеет никакого значения, главное, чтобы этот самый тухес не был виден, можно подумать, кому-то до него есть дело. На самом деле бруки скажет о вас и о вашем тухесе, который вы так стараетесь скрыть, намного больше, чем вы думаете. Бруки – это искусство. Вы, конечно, можете спорить со старым Давидом, кричать, что я говорю за сущую ерунду, но я буду смеяться вам в лицо, что бы вы себе там ни думали!

– Давид Израилевич, а пиджак? Пиджак разве не имеет значения?

– Имеет, деточка. Пинжак имеет огромное значение. Но бруки имеют этого значения гораздо больше! Вы же знаете нашего секретаря парткома Афонькина? Когда он пришел ко мне в штанах фабрики «Большевичка», а это были именно штаны, а не бруки, потому что то, что на нем было надето, имело право называться только штанами, я думал, что это не секретарь парткома, а какой-то запивший биндюжник! Я дико извиняюсь, но если бы на мне были такие штаны, я бы умер и никогда бы больше не ожил. А этот гоцн-поцн был жив и даже немножечко доволен. Так вот, деточка, я сшил ему бруки. Это были не бруки, а песня о буревестнике! Вы бы видели этот гульфик! Такой гульфик не носит даже английский лорд, а уж английские лорды знают за гульфиков все и еще немножко! Вы бы видели эти шлевки! А манжета? Это же была не манжета, а картина Рубенса! Я вас умоляю!

Давид Израилевич деловито вставал, протирал очки клетчатым мужским носовым платком и садился за швейную машинку. Он нажимал на педали, нить, соединяющая челнок и иглу, плавно скользила, превращаясь в идеально ровную строчку.

Давид Израилевич всю жизнь был брючным мастером. Лишь однажды он изменил своей профессии, во время войны. Было ему тогда лет двадцать пять, и его расстреляли. Вернее не только его, а вообще всех евреев городка, где он жил. Очнувшись поздним вечером, он обнаружил себя заваленным трупами, с кровоточащим плечом, но живым. Больше живых в куче трупов не было. Не выжила ни его жена Лея, ни пятилетний сын Мотя, ни родители, ни сестра Хана, ни еще пара сотен евреев.

Давид Израилевич дождался темноты, выбрался из кучи и ушел в лес.

Подобрали его партизаны. Боец из Давида Израилевича был не очень хороший, как он сам говорил, из-за физической крепости, которой ему явно недоставало. Поэтому он временно переквалифицировался с брючного мастера на универсального портного, ремонтировал одежду партизанам, помогал на кухне.

Убил человека он лишь однажды.

– Я убил Купцова, деточка. Знаете, кто это был? Так я вам скажу, кто это был. Это был главный полицай и командовал моим расстрелом. Я знал его до войны, он работал товароведом. Однажды его чуть не посадили за какую-то растрату. Наверное, он был не очень хорошим товароведом. Как оказалось, полицаем он тоже был не очень хорошим, потому что даже расстрелять нормально меня не смог. Когда в сорок третьем пришли наши, Купцов прятался в лесу за дамбой. Но мы таки его нашли. Я тогда никогда не убивал людей, деточка, а тут не знаю, что на меня нашло, сам вызвался. Меня поняли и не стали мешать. Но знаете, что я сделал? Спросите старого Давида, что он сделал, деточка?

– Что вы сделали, Давид Израилевич?

– Я его отпустил.

– Как это отпустили?

– Я сказал ему бежать, и он побежал. А я выстрелил ему в спину и попал.

– Но зачем? Зачем вы сказали ему бежать?

– Я хотел быть лучше, чем он.

– Но вы и так лучше, чем он!

– Любой человек, деточка, который стреляет в другого человека, становится убийцей. Не важно причины, главное, что он убил. Так вот я напоследок подарил ему надежду. И он умер с надеждой на спасение. Это намного приятнее, чем умирать, понимая, что обречен. Я знаю, как это, я так умирал. Но выжил. А вот мой сын Мотя нет. И жена моя тоже нет. И остальные нет. Нам не дали возможности надеяться. А Купцову я эту возможность подарил, потому что не хотел быть таким, как он. Купцов таки был не очень хорошим товароведом и полицаем, я был не очень хорошим партизаном, но кто мешает мне быть хорошим бручным мастером? Никто мне не мешает. Надежда – это очень важно, деточка, очень, можешь мне поверить, чтоб ты мне был здоров. Все, примерка закончена. Приходи послезавтра, бруки будут готовы. И это будут не бруки, а песня о буревестнике, что б ты там себе ни думал…

Никуда не ехать

– Вы только посмотрите на этот стол! Это же не стол, это шедевр из Лувра! Да вы гляньте ножек! Они же на века, этих ножек!

– Да и что мне смотреть на ваш стол? Можно подумать, я не видела таких столов. У тети Брохи точно такой, я вас умоляю, фабрика Коминтерна города Новозыбков!

– Да что вы такое говорите, Клара Моисеевна? Это же у вас совести столько, сколько у глухого грампластинок! Какой такой Коминтерна? Лувр, чистый Лувр, поверьте, я разбираюсь! Людовик Пятнадцатый кушали за таким столом так плотно, что боже ж мой! Да как у вас за такие слова совесть не болит и не сохнет?

– Беллочка, вы бы говорили за совесть! Просить такие деньги за обычный кухонный стол – это грабеж на темной улице посреди бела дня!

– Ой, ну так вы бы и сказали, Клара Моисеевна, что вы без денег, и не делали мне беременную голову, стол ей не нравится! Новозыбков! Да вы сами Новозыбков! Сказать такое за этот стол! Да он нас с вами переживет и еще чуть-чуть!

3
{"b":"642423","o":1}