Несколько секунд папа смотрел на меня, смотрел по-настоящему, и впервые в жизни я не просто затрепетал под его пристальным взглядом, не зная, что́ он может сказать или сделать, но и поднял голову, чтобы, в свою очередь, взглянуть на него, а взглянув – увидел в его глазах что-то похожее на одобрение и гордость.
– Никлас… – снова проговорил он, словно мое имя было чем-то вроде ключа, и он проверял его, желая узнать, откроется ли дверь, ведущая назад – в мир, где жила его семья. – Как твои дела, Никлас?
Весь гнев, который я лелеял и возгревал в себе все лето, покинул меня, сменившись жгучим желанием прикосновения, ласки, крепкого объятия.
– Хорошо дела, – ответил я, разглядывая обтрепанный подол его плаща, разорванный шипами терновника или колючей проволокой.
– Я так и думал. – Его рука опустилась мне на голову, и я почувствовал, как он прижимает меня к себе. Не знаю, то ли он обнимал меня, то ли я сам был не в силах от него оторваться; как бы там ни было, наше объятие длилось достаточно долго. Я зажмурился и прильнул к нему как можно теснее, поэтому мне не было видно слез, которые, как мне казалось, подступили к его глазам, не видно было сожаления, раскаяния и боли, обрушившихся на него, как только он переступил порог нашего дома, и наполнивших его осознанием неизбежности потери, которое должно было посещать его при каждом возвращении. Бог отнял его у нас, услал его прочь, но каждый раз, когда папа возвращался домой, он не мог не видеть, что от его семьи остается все меньше и меньше.
Прошла, казалось, целая вечность, прежде чем он снова заговорил, но, еще до того, как папа открыл рот, я догадался, что он что-то решил. Быть может, подумалось мне, он сожалеет о своих поступках и хочет что-то исправить.
– Мама наверху? – спросил он. Его рука на мгновение исчезла в глубинах плаща и снова появилась с зажатой в пальцах пятифунтовой банкнотой. – Сходи-ка в лавку и купи нам большой сладкий кекс, хорошо?..
Я вышел на улицу, а папа поднялся наверх. Пятифунтовая бумажка жгла мне ладонь – наконец-то мы снова были богаты! Я бежал так быстро, как только мог, мчался во весь дух сквозь плотные каскады падающей листвы, я поддавал ногами и топтал башмаками увядшее золото прошедшего лета и чувствовал, как от восторга у меня начинает кружиться голова. Я был словно опьянен своей детской надеждой на спокойную и счастливую жизнь, на бесконечный свет – и на то, что Бог снова вернулся домой.
16
Я решил, что папа вернулся, чтобы снова любить маму. Наверное, думал я, Бог на время освободил его от необходимости следовать своему призванию и велел вместо этого заняться семьей (довольно-таки своевременное решение!). Быть может, думал я, Бог переселился к кому-то другому, чтобы ввергнуть в хаос чужую жизнь, пока Он будет спасать нашу. Откуда взялась эта последняя мысль, я не знал. Сжимая в кулаке пять фунтов, я мечтал или, точнее, надеялся, что мои родители смогут начать все сначала, ибо в глазах отца я совершенно неожиданно разглядел тень того молодого мужчины, который, стоя под уличным фонарем, сделал предложение своей девушке. И, возвращаясь назад по тихим пригородным улочкам с кексом в руках, я был почти уверен, что возвращаюсь в уютное и тихое домашнее гнездышко – в нормальную жизнь, какую ведут сотни других семей.
Этот коротенький вечерний поход в лавку и обратно я помню очень хорошо. В моей памяти сохранились и поднимающийся в серо-розовое небо пряный запах усыпанной листвой травы, и притихшие, как перед отходом ко сну, дома в аккуратных палисадниках, и аромат поздних роз, и шероховатость каменной стены, по которой я, обжигая кожу, провел на бегу кончиками пальцев, и вывернувший из-за угла городской автобус, и мистер Доусон со свернутой «Ивнинг геральд» под мышкой, который, заступив мне дорогу, сделал вид, будто хочет отвесить мне подзатыльник. Все это я видел, чувствовал и ощущал с особой ясностью, во всех мельчайших деталях и оттенках, словно мир вдруг сделался более контрастным, и все вокруг меня приобрело выпуклую, рельефную форму, стало ярче, удивительнее и прекраснее. Облака были величественны и великолепны, а прохожие в дальнем конце улицы оделись в ослепительное радужное сверкание. Даже миссис Хеффернан, которая, уперев голову в свои многочисленные подбородки, разворачивала и разглаживала на прилавке пятифунтовую банкноту, словно боясь, что она может растаять у нее на глазах, была похожа на ангела. Когда она вручила мне шоколадный кекс, я понял, что жизнь начинается снова. Я чувствовал это даже в похрустывании целлофана, в который он был упакован, и мне хотелось громко смеяться. Теперь у нас все будет хорошо, думал я. Сейчас я пойду из лавки домой, к моим маме и папе. Я войду в прихожую и сразу попаду в атмосферу чуда, название которому – обыкновенность, и чайник будет закипать на плите, и ложка будет греметь в жестяной чайнице, и на столе будет стоять блюдо для шоколадного кекса.
Но все оказалось не так, как я думал.
Пока я бегал в лавку, мир успел совершить полный оборот. Когда я вошел, папа как раз взлетал по лестнице, прыгая через ступеньки и шурша плащом, который он так и не снял. Вот он миновал то место, где я сидел в тот день, когда с ним заговорил Бог, и загремел башмаками по голым половицам верхней площадки, которые успели потемнеть посередине от наших с мамой шагов. С его каблуков сыпались земля и грязь, и вместе с ним поднимался вверх его густой запах. Не мешкая, папа бросился к дверям маминой комнаты, и я подумал, что он, наверное, наконец понял, что́ значит для него мама, – и его глаза светятся теплом и лаской. На этот раз он вернулся домой к ней – к ее полной белой груди, к тому блаженному чувству прощения, к несравненному ощущению покоя, которое снисходило на него, когда он заключал ее в объятия и опускал голову рядом на подушку, моля о прощении, а она клала руку ему на затылок, милосердно освобождая от всех грехов, хотя и не могла не видеть, что все ее надежды повержены в прах. В конце концов, он же вернулся, не так ли? Он вернулся к женщине, которая видела, как ее мужчина вырвался из мира пастельных обоев и безупречно отглаженных сорочек, с помощью которых она выражала свою любовь, – к женщине, чьи глаза утратили былой блеск, а спина согнулась под грузом несбывшихся надежд и утраченной любви, и которая отмеряла дни с помощью снотворных таблеток. Разве не к ней, к моей матери, он в конце концов вернулся, чтобы рассказать о жестоком эгоизме Бога, который толкнул его на мучительные поиски своего еще не познанного таланта, вынудив бросить ее с сыном одну? Разве не в этом было дело? Не от этого ли тряслись его пальцы, которыми он взялся за ручку двери, не это ли впервые за все годы заставляло его дрожать и ронять горячие слезы перед запертой спальней, ибо он вдруг осознал, что сейчас в нем действует не воля Бога, а воля мужчины, что его решение бросить все, чтобы писать картины, было чудовищной ошибкой, что на самом деле Бог ничего ему не говорил и он зря потратил два года, добровольно лишив себя любви и семейного тепла?
Папа крутил и дергал ручку двери, но она была заперта. Он звал маму, но она не ответила. Он колотил в дверь кулаками, снова и снова выкрикивая ее имя, и по его лицу текли горькие, горячие слезы. Когда я вошел в дом с кексом в руках, папа как раз сломал замок, ворвался в комнату и увидел, что мама мертва.
Часть вторая
1
Когда после очередных рождественских каникул Исабель вернулась в монастырскую школу, чтобы закончить последний учебный год, она еще не знала, что ей предстоит влюбиться.
На острове отец проводил ее до парома. Стоя под мелким, холодным дождем, он взял дочь за руку, слегка откашлялся и пробормотал себе под нос что-то неразборчиво-неодобрительное, что означало – он хочет сказать что-то важное. Чувствуя, как крепко он сжимает сквозь мокрое габардиновое пальто ее локоть, Исабель поняла, что отец собирается о чем-то ее предупредить. Вот только о чем – этого не знали ни сам директор Гор, ни его дочь. В конце концов Исабель подняла на него глаза и увидела, что отцовское лицо блестит от дождя. Вот он моргнул, и в его глазах промелькнула быстрая неуверенная улыбка. Паро́м качался на волнах, бился о развешанные вдоль причала старые покрышки и ревел мотором. Немногочисленные пассажиры уже поднялись на борт, и их головы виднелись сквозь запотевшие окна низкой, открытой с одной стороны надстройки. Молодой парень в желтой клеенчатой куртке готовился отвязать толстый канат от причальной тумбы.