– Однажды, – шепотом призналась она Шону, – я даже ездила на поезде в Дублин. Тебе бы понравилось ездить на поезде, Шон. Мы с тобой обязательно на нем покатаемся, когда тебе станет лучше, вот увидишь!
В поезде Исабель все время сидела у окна, неотрывно глядя на разворачивающиеся за ним сельские пейзажи, на горы и реки, озера и поля. Все было ей внове, и все восхищало: крошечные полустанки, толпы пассажиров на платформах, груды саквояжей и баулов, наваленных на тележку так высоко, что за ними не видать было носильщика, заброшенные на багажную сетку чемоданы и мальчишка в черных штанах и белой тужурке, который, толкая по проходу колесную тележку, вежливо спросил у нее, не хочет ли она кофе или чаю. Нравился ей и четкий музыкальный ритм, который отбивали колеса вагонов, несущихся по просторам невиданной, сказочной страны. Исабель даже захотелось, чтобы ее поезд никогда не прибыл на конечную станцию, чтобы он мчался все вперед и вперед, стуча колесами и лязгая сцепкой, ныряя в тоннели, снова выскакивая на свет и вновь летя через поля с работающими на них людьми, которые часто оборачивались, чтобы посмотреть на мчащийся состав и помахать ему вслед. И Исабель тоже махала им рукой из окна.
Монахини, разумеется, обнаружили ее отсутствие и очень рассердились. Небольшая их группа даже отправилась в Голуэй на ее поиски. Нескольких девочек, приехавших с островов, вызвали к матери-настоятельнице и стали спрашивать, не знают ли они, куда могла отправиться Исабель Гор. С каждым прошедшим часом ожидающее ее наказание становилось все суровее, все страшнее. И когда сестра Агнесса выкрикнула, что Исабель следует вышвырнуть из школы, сестра Мария в первые мгновения восприняла ее слова буквально. Она была не в состоянии понять ту вызывающую дерзость, с которой эта девчонка намеренно совершала поступки, раздражавшие и злившие монахинь. Ей казалось – в Исабель есть какой-то тайный изъян, что-то вроде прослойки жира в постном окороке, поэтому она умолкла, только когда в коридоре раздались медленные, осторожные шаги, и мать настоятельница, заглянув в двери, спросила, не нашли ли еще беглянку. С девочкой такое случалось и раньше, добавила мать настоятельница мягким, тихим голосом, и казалось, будто эти слова птицами взлетают с ее вспаханного морщинами лба. В ответ монахини перечислили прошлые грехи Исабель и стали ждать, что ответит им маленькая горбатая женщина в белой, озаренной льющимся из окна мягким золотым светом осени рясе, но настоятельница только кивнула, сложила перед собой руки и сказала: «Мы должны молиться за нее, сестры. Радуйся, Благодатная!..»
Когда, вернувшись из Дублина, Исабель сошла с поезда, она все еще была как во сне. Покинув вокзал, она двинулась к монастырю сквозь блестящий холод голуэйского вечера. Воспоминания о только что совершенном путешествии все еще были с ней, когда она добралась до монастырских ворот и почувствовала на своем предплечье цепкие пальцы сестры Консепты, которая волокла ее к входной двери, причем одна рука Исабель – та, за которую держала ее монахиня, – задралась вверх, а вторая болталась, как у сломанной куклы. Сначала, рассказывала она Шону, монахини просто не знали, что с ней делать. Они только отвели ее в какую-то комнату, из окон которой были видны внутренний двор с опавшими каштанами и высокая каменная стена на заднем плане, но даже она больше не была для нее непреодолимой преградой. Теперь воображение Исабель могло перенести ее в мир за стеной в любую минуту, когда ей этого только захочется. И когда примерно час спустя сестра Агнесса вошла в комнату и, прикусив изнутри щеку и крепко – пожалуй, чересчур крепко – сжимая перед собой ладони, принялась перечислять различные наказания и ограничения, которые ожидали преступницу, Исабель не чувствовала ни гнева, ни стыда, ни раскаяния. Единственным, что она испытывала в эти минуты, был восторг обретенной свободы.
– Совсем как во время танца, – шепнула она.
На острове ее не было всего три месяца.
13
Шону Исабель рассказывала все. Он стал как бы частью ее, и в последующие несколько лет ей хотелось возвращаться не столько к родителям, сколько к нему. Иногда Шон кивал в ответ, шевелил пальцами или издавал горлом короткие, сдавленные звуки. Он понемногу поправляется, говорила мать. Когда-нибудь, говорила она, мой мальчик снова станет здоров. Каждый вечер, опустившись на колени возле очага, Маргарет Гор молилась Богу именно об этом, и ее горячие молитвы, кружась точно дым на ветру, поднимались прямо к Небесам.
Как-то на святочной неделе, когда Исабель сидела в комнате Шона, ей попалась его старая жестяная флейта. Повертев ее в руках, она протянула инструмент брату, внимательно следя за выражением его глаз. Почти сразу она увидела, как Шон взглядом потянулся к флейте, словно стараясь зацепить ее невидимым крюком, и Исабель без колебаний поднесла блестящий мундштук к его перекошенным губам – ко рту, в уголках которого кожа покраснела и потрескалась от постоянно текущей слюны.
– Подуй, Шон! – проговорила она негромко.
Некоторое время ничего не происходило, но она чувствовала, как он медленно собирается с силами. Музыки еще не было. Невероятным напряжением всего своего существа Шон сосредоточился на том, чтобы правильно сложить губы для игры.
– Дуй, Шон, дуй! – повторила Исабель – и боком полетела со стула, когда рука брата, пытавшегося нащупать отверстия на флейте, описала стремительный полукруг и ударила ее по лицу. Шон протяжно застонал и без сил откинулся на кровать.
– Все хорошо, Шон, все хорошо, – пробормотала Исабель, поднимаясь с пола и пытаясь снова подсунуть ему под спину подушку. Шон лежал, упираясь подбородком в грудь и не поднимал глаз. Она ждала, прислушиваясь к тому, как ветер снаружи подхватывал крупные дождевые капли и швырял в окно маленькой сырой спальни. Исабель еще немного постояла, а потом начала все сначала: заключив лицо брата между ладонями, она заставила его приподнять голову и заглянула ему в глаза. Прочтя во взгляде Шона немую мольбу, она снова поднесла флейту к его губам, а потом направила пальцы на отверстия. В течение нескольких секунд он крепко сжимал инструмент, вцепившись в него, словно в перила или канат, словно стараясь не дать своим рукам снова упасть на одеяло. Шон весь изогнулся, он склонялся то вперед, то в стороны, сгибался и разгибался и с такой силой прижимал к губам мундштук, что расцарапал себе десны до крови. В какой-то момент он едва не свалился с кровати, но Исабель успела его подхватить.
– Попробуй еще раз, Шон! – снова попросила она. Брат попытался подуть – и флейта выпала у него из рук.
В тот день он повторял свои попытки раз десять или даже больше, но у него так ничего и не получилось. И только когда ранние зимние сумерки пали на остров и за окнами спальни не стало видно ничего, кроме льнущей к стеклам плотной, густой синевы, он все же схватил флейту и дунул в нее, приподняв над отверстием указательный палец правой руки. Ему хватило сил, чтобы сыграть только одну ноту, но она, переливчатая и чистая, взмыла высоко в воздух и зазвенела под самыми облаками, словно удивительная и величественная осанна.
Значит, какой-то Бог все-таки есть, думала Исабель Гор, возвращаясь в Голуэй после рождественских каникул. В том, что произошло дома, ей виделся не только проблеск надежды для Шона, но и ее собственное избавление от гнетущего чувства вины.
14
Жены сами создают себе мужей. Они берут грубое сырье – ту неуклюжую, действующую из лучших побуждений молодую энергию, в которую влюбились, – и начинают не спеша обрабатывать этот сырой материал, пока лет через сорок кропотливого труда из него не получается мужчина, с которым женщина может жить.
Мужчина, которого моя мама создала в первые годы своего брака, твердо знал две вещи: муж обязан обеспечивать семью, а жена должна поддерживать чистоту в доме. По утрам папа целовал ее в щеку и уходил на работу, а она оставалась одна в крошечном – на две спальни – домике на Кленовой улице, который, как казалось маме в ее более поздних воспоминаниях, в течение примерно полугода оставался единственным в ее взрослой жизни местом, где она чувствовала себя счастливой. Надев желтый клеенчатый фартук и подпевая радиоприемнику, мама скребла и мыла и без того чистый дом, а потом зачесывала волосы назад и отправлялась по магазинам с таким счастливым, сияющим лицом, что ее новым соседям казалось, будто она лучится любовью. Маме казалось, что она ведет себя в точности так, как полагается образцовой жене, поэтому когда папа возвращался с работы и, войдя в чисто убранную прихожую, снимал с брючин бельевые прищепки (в те времена он ездил на службу на велосипеде), а потом целовал маму, прижавшись к ней прохладной после улицы щекой, она была уже в другом платье и благоухала эвкалиптом. Ужин мама накрывала в кухне, на маленьком пластиковом столе, и пока он ел, слушала его рассказы о том, что случилось сегодня на работе. Лицо ее при этом оставалось внимательным и сосредоточенным, да и сама она стала намного серьезнее. Еще бы, ведь теперь она была уже не девчонкой, а женой; именно поэтому в течение первого же года супружества мама перестала поддразнивать папу, постаравшись полностью избавиться от своих прежних, игривых и легкомысленных манер.