Литмир - Электронная Библиотека

Все это я понял, разумеется, далеко не сразу. Поначалу я не раз нарушал ее задумчивое уединение, врываясь в спальню с раскрасневшимися от ходьбы щеками и с волосами, пахнущими свежим ветром и деревенским воздухом. Чаще всего я заставал маму, когда, сидя в полутьме спальни, она пристально смотрела в окно. Если она оборачивалась ко мне, на ее лице я видел одну и ту же улыбку, которая не имела никакого отношения ко мне, а только к прошлому – к тем временам, когда я еще не родился. Порой мамины губы шевелились, и я угадывал по ним фразу, которая прилетела из той исполненной невинности и надежд эпохи, когда вся ее жизнь состояла из цветов, конфет и мыслей о мужчине, жаждавшем ее поцелуев: «Он здесь? Он меня ждет?»

Если папа и замечал что-то подобное, то никогда об этом не говорил. Должно быть, он ждал, пока я все пойму сам, а дождавшись – стал вести себя так, словно мы с ним все как следует обсудили и достигли полного понимания. Между тем даже в те дни, когда мы ходили вместе на прогулки, мы почти не разговаривали. Наверху, в холмах, вдалеке от последних домов свет клонящегося к вечеру дня окрашивал безмятежностью дороги, по которым мы шагали. Затихали в отдалении звонкие детские голоса, оставались позади уличные футбольные баталии, в которых в другой день я мог бы участвовать в качестве вратаря, а мы все шли и шли, спеша сделать так, чтобы между нами и стихийным бедствием нашей домашней жизни пролегло как можно больше миль.

По дороге мы почти никогда никого не встречали; можно было даже подумать, что это устроено специально. Я помню только деревья – зимние деревья, воздевающие в безмолвной мольбе голые ветви. Я смотрел на них, и мне казалось, что весна никогда не наступит, а их грезы об апреле никогда не оживят движением ни лист, ни птица. Только мы с папой шагали сквозь бледную, повисшую в воздухе пустоту, и внутри меня тоже становилось пусто и тихо по мере того, как я освобождался от тревог и волнений, сотканных моим воображением в течение прошедшей недели. Я начинал чувствовать себя чище. И хотя папа никогда не говорил об этих наших прогулках, даже не упоминал ни о них, ни об их пользе, я был уверен, что чистый загородный ветер наполняет и его узкую грудь.

Мне хотелось многое ему сказать. Мне нравилось его великое молчание, обладавшее некоей особой притягательностью, которая в конце концов привлекла к нему и мою мать. Казалось, будто папина немногословность содержит в себе беспредельную мудрость печали. Именно то, что он по большей части молчал, будило во мне стремление рассказывать ему о самых разных вещах; окружавшая папу тишина порождала желание нарушить ее, вернуть его в обычный мир. Но я молчал. Я не рассказывал ему ни о школьных делах, ни о бровях-крыльях и руках-бабочках мистера Куртена, неотступно преследовавших меня в классе и в коридорах, ни о том, как он яростным шагом мерил школьный двор, безостановочно сгибая и разгибая пальцы сложенных за спиной рук, и как мы отважно передразнивали эту его манеру, пока он не смотрел. Я не говорил ему даже о том, что почти наверняка провалюсь на летних экзаменах.

Нет, ничего такого я ему не рассказывал. Я просто гулял вместе с ним каждые выходные и на протяжении всей зимы относил маме в комнату завтраки, которые он для нее готовил. Это было все. И все же, когда, возвращаясь с прогулки, мы огибали последний поворот перед домом и его рука поднималась, чтобы коснуться – пусть очень легко – моей спины и направить меня на дорогу, на тротуар или в калитку нашего сада, по всему моему телу пробегала дрожь, кровь приливала к щекам, а голова начинала кружиться от осознания неисчерпаемости его отцовской любви и тепла.

12

Прошло три месяца, прежде чем Исабель снова побывала на острове. Приближалось Рождество, и переправу серьезно затрудняла ветреная зимняя погода. На море третий день бушевал сильный шторм, и пассажиры парома – сплошь пожилые женщины и дети – сгрудились в открытой с одной стороны надстройке, на полу которой были грудой свалены спасательные жилеты. Они ехали домой, и оставшийся позади берег таял в густой серой хмари по мере того, как маленький паром, то взлетая на волне высоко вверх, то сползая боком куда-то вниз, упрямо резал холодную воду Атлантики. На то, чтобы причалить к острову, потребовалось почти полчаса, но даже после этого перебраться с палубы на грубую каменную стенку причала оказалось нелегко. Паром то и дело относило от нее волнением, и между его бортом и причалом появлялась глубокая узкая пропасть, в которой ярилась вода. Дети прыгали через этот зияющий провал и, пригибаясь под дождем, бежали туда, где ждали их родители в промокших плащах. Порывистый ветер уносил в сторону радостные возгласы и сказанные на гаэльском слова приветствий. Запасные плащи и куртки накидывались на мокрые плечи, и маленькие группки островитян, похожие в своих темных одеждах на рыбачьи лодки-коракли, брели вверх по неровной дороге в глубь острова к маленьким белым домикам, в окнах которых уже светились рождественские огни.

Исабель встречал отец. Перед тем как отправиться на причал, он выпил в пабе виски и теперь не обращал внимания на колючие струи холодного дождя, которые просачивались сквозь плотную ткань куртки и заставляли неметь покрасневшее лицо. Приближающийся к острову паром Мьюрис Гор заметил еще из окна паба: третий бокал согревал его изнутри, и он чувствовал себя раненым генералом, который с гордостью наблюдает за возвращением своей победоносной армии. И в самом деле, ведь это он когда-то учил всех детей, которые возвращались сейчас на остров. Они были его посланцами в большом мире, и сейчас он поспешил покинуть уютный паб, выйти в непогоду и сырость, чтобы спуститься к причалу и приветствовать их подобающей случаю улыбкой. Мьюрис пожимал им руки, называл по именам, улыбался и говорил, как они выросли и перестали быть теми худыми и бледными детьми в коротких штанишках и гольфах до колен, которым он когда-то давал первые уроки.

Когда наконец на причале появилась Исабель, Мьюрис крепко обнял ее и прижал, а она, в свою очередь, прильнула к его груди. С наслаждением вдыхая знакомые запахи мела, торфяного дыма, виски и жареного лука, она вдруг поняла, какой же несчастной она была в последние недели, и почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы. Исабель еще долго обнимала отца, а он обнимал ее.

Паром уже отчаливал, когда они наконец повернулись и пошли к дому. Исабель еще никогда не возвращалась на остров после долгой отлучки, и сейчас, чувствуя под ногами острый гравий дороги и прохладную чистоту морского ветра, проносящегося над лишенным деревьев клочком суши, она глотала слезы и твердила себе, что больше не хочет, не хочет, не хочет никуда уезжать. Вечером, разговаривая с матерью, она даже сказала ей, что предпочла бы выйти замуж за кого-нибудь из молодых островитян, чтобы никогда не расставаться с родными местами. Голуэй на самом деле не такой уж и замечательный, как о нем говорят, добавила она, чтобы доставить удовольствие отцу, который слушал ее, сидя в своем любимом кресле перед очагом. От уютной домашней обстановки, от звуков ирландской речи у нее даже слегка закружилась голова. Монахини в пансионе были очень строгими, они ругали пансионерок буквально за все, рассказывала Исабель, но больше всего они ненавидели девочек с островов, потому что им не нравился их выговор. «Меня они хотели заставить подстричься, – сказала она. А еще они говорили, что я выгляжу настоящей неряхой, когда надеваю поверх формы длинную винно-красную кофту, которую связала мама». Учительница ирландского гаэльского была безнадежной дурой, а кормили их какой-то булькавшей в больших черных чугунах полужидкой коричневой массой (рагу – не рагу, пюре – не пюре), в которой плавали крошечные кусочки жесткого жилистого мяса и разваренные обмылки картофеля. Обо всем этом и о многим другом Исабель рассказывала родителям без утайки, стремясь через недовольство царившими в монастыре порядками выразить свою радость по случаю возвращения домой.

Тем же вечером, но чуть позже, сидя на стуле у кровати Шона, Исабель рассказывала уже немного другую историю. Голуэй оказался не таким, каким она его себе представляла. Город выглядел чужим и враждебным, к тому же там было слишком шумно и грязно, а люди постоянно куда-то бежали. И все-таки, шептала она, наклонившись к самому уху брата и следя за тлеющими в его глазах огоньками мысли, все-таки в нем есть что-то очень притягательное! Исабель много раз сбега́ла из монастыря в город и подолгу бродила по улицам, разглядывая спешащих навстречу прохожих. Ей нравились волнение и восторг, которые она испытывала, когда по средам, вместо двух последних уроков гимнастики, прокрадывалась через маленькую калиточку в восточной стене монастыря, нравилось оказываться за пределами этой огороженной со всех сторон тюрьмы, вдалеке от болтливых монахинь и ежедневной скучной рутины, нравилось ощущать себя частью бесконечного и разнообразного большого мира.

11
{"b":"642228","o":1}