Я дернулся встать, но тяжелая рука припечатала меня к лавке.
Амбалы сдвинулись, загораживая плечами нашего товарища от камер. Рука одного из них отодвинула телеобъектив, направляя его на господина Матросова.
— Но давайте, все-таки, в такой замечательный день не будем говорить о грустном!
— Ты мне не товарищ, — раздался голос из-под стола. — Я с тобой, гнида белая, на одном гектаре срать не сяду….
Наш друг плечом вперед протиснулся сквозь охрану и, ухватив в горсть доминошки, распорядился ими как герой в известной комедии шахматными фигурами — размазал их по лицу нашего управдома.
Послышался звук не то «ах» не то «ох» и все на секунду замерло, только камера продолжала жужжать. В этой громом обрушившейся тишине кости одна за другой стали отклеиваться и стукать по столу.
Кап… Кап… Кап….
— «Лошадью ходи»… — пробормотал кто-то из телевизионщиков, оценивших ситуацию.
— Вы что себе позволяете? — взвизгнул начальник, утираясь. На его лице некрупными прямоугольниками начали наливаться синяки.
— А ты зачем, мерзавец, детскую площадку заасфальтировал? — вернул ему вопрос Борисыч. — Самого бы тебя за это под асфальт закатать…
Оплошавшие охранники ухватили его за плечи, но тот каким-то детским, пионерским еще, приемом вывернулся из захвата. Ну, кто мог ждать от старика такой резвости?
А потом, подхватив мою палку за середину, ткнул ею обоих охранников и те кеглями разлетелись в стороны. Такой силы у него не было. Точнее не могло быть, и я понял, что заработала профессорская таблеточка.
— Прощай, Борисыч! — прошептал я. Мои друзья жадными глазами смотрели, как наш друг творит Революционную справедливость.
Что стало ясно с первой же секунды, так это то, что это накатила вполне контролируемая ярость: он, подхватив вторую палку, охаживал только управдома и его охранников.
Не было там каких-то хитрых приемов, особенно таких, какие показывают в азиатских фильмах. Простые удары, но от всей души. А вот прессу ОН не трогал. Они отбежали к автобусу и снимали, снимали, снимали…
Необузданной ожесточенности в Борисыче, наверняка хранилось больше, чем в хомяке, но ОН не сумел переступить в себе какой-то черты и бил не насмерть. Один раз только ОН отклонился в сторону — когда уже лежащий в крови и соплях управдом заорал:
— Охрана! Стреляйте же! Стреляйте!
Почувствовав опасность, Борисыч отвлекся и сломал руку тому здоровяку, что сунул её в карман.
Господин Матросов успел в эту секунду вскочить на ноги, но это ему не помогло — Борисыч зацепил его щиколотку рукоятью палки и снова повалил на землю. Там он и оставался еще минуты три, пока его охаживали клюкой, поскуливая от боли. Стало видно, что Борисыч выдохся — взмахи стали реже и сладкого натужного «хеканья» стало не слышно.
— Все, — негромко сказал Абрамыч. — Кончается действие.
Наш друг словно услышал, наклонился к поверженному врагу.
— Слушай, ты… Власть антинародная… Чтоб через три дня все вернул как было. И гараж мой и детскую площадку… Если не сделаешь — пеняй на себя. В следующий раз жалеть тебя не буду… Убью.
Матросов захныкал что-то в свое оправдание, но Борисыч не стал его слушать.
— Я сказал.
Он посмотрел на нас, прощаясь, и не спеша пошел прочь, мимо телевизионщиков. Никто не решился остановить его…
Бах! Бах! Бах!
Выстрелы прозвучали над самым ухом.
Я оглянулся, одновременно занося палку. Один из бодигардов, то ли более других преданный шефу, толь менее других пострадавший стрелял из длинного черного пистолета. Борисыч на том конце ствола качнулся, получив пулю в плечо, но в два прыжка ушел с линии стрельбы и скрылся за домами…
На следующий день, когда мы снова собрались, но не за игровым столом.
К столу нас не пустили — его все еще опутывала пестрая полицейская лента, и мы сели на лавку у подъезда.
Сидели и словно пришибленные после допросов, снятия показания и прочего, а по двору продолжали бродить полицейские.
— А как он ему, — прижмурившись, чтоб ничего не мешало ему переживать этот момент заново, медленно сказал Петрович. — Как он ему врезал! Сердце радуется!
— Борисыч у нас во всех новостях. Родню вспоминают… Оказывается у него дед в ОГПУ служил…
Абрамыч кивнул на старенький наладонник, то ли купленный, то ли подаренный кем-то из студентов.
— Мало ли кто у кого где служил… А за такое надо во дворах памятники ставить. И чтоб пионеры по бокам!
— Сколько твои хомяки после этого жили? — спросил я.
— Несколько часов — точно.
— Ну что ж… Светлая ему память…. Ты, Абрамыч, смотри, пилюльки свои не выброси… Мало ли как дело обернется еще.
Мои товарищи закивали, соглашаясь, и профессор кивнул.
— Помянуть бы надо… Я сбегаю? — предложил Петрович. Он не успел привстать, как в профессорском наладоннике запищал скайп. На моих глазах Абрамович побледнел.
— Плохо? — насторожился Петрович, засовывая руку в карман, поближе к валидолу.
Абрамыч не ответил, занятый компьютером. Своими кривыми пальцами профессор тыкал в экран, выцарапывая иконку.
— Кто там? Что ты мельтешишь?
Профессор воровато оглянулся. Полицейские продолжали бродить вокруг доминошного столика. Трое оккупировали бывшую детскую площадку, заставленную автомобилями.
— Борисыч…
— Что?
Наши головы с сухим треском встретились над экраном.
— Здорово, мужики!
Это был точно он! Живой! Чем-то неуловимо другой, но живой!
— Живой?
— А то…
Голос его чем-то изменился, стал тверже, только интонации остались его.
— Что случилось?
— Побочный эффект.
— Не сработал? Слава…
— Сработал, но в другую сторону!
Он улыбнулся, как улыбнулся бы американский президент или реклама дантиста. Во все 32 зуба!
— Господи! — выдохнул Абрамыч.
— Я теперь, ребята, живее всех живых! Что болело — не болит. Что отрезали — восстановилось. Что выпало — приросло! Пока я в бегах, но не потеряюсь. Сам вас найду….
— Твое ранение…
— Какое к черту ранение? Регенерация 100 %!
Экран погас. Мы молчали, молчали, молчали… Каждый думал о своем.
— Ну, что, Абрамыч, на Нобелевку будешь записываться или нет? — спросил я, не зная, что сказать. Потрясение ощутил такое, что говорить нечего.
— Я тоже так хочу! — сказал Петрович. — Как он…. Абрамыч, не жмись — дай таблетку.
Профессор, все еще сохраняя на лице удивленную улыбку, покачал головой:
— Нет. Рано. Тут могут быть тонкости, которые мы можем просто не знать.
— Да какие там тонкости?
— Вдруг для того, чтоб это все правильно сработало нужно именно озлобиться на кого-то и полную физическую нагрузку испытать…?
Петрович несколько остыл.
— Но ведь можно же рассчитывать? В перспективе?
— Безусловно, — заверил его профессор. — Вне всякого сомнения!
Сказка на наших глазах становилась былью. Все наши вчерашние смешливые проекты социальной селекции на глазах превращались в реальные возможности и ставили новые вопросы. Пара минут тишины.
— А как мы «плохих» от «хороших» отличать будем? — озабоченно поинтересовался Петрович. — По каким критериям?
— По самым простым. Смотришь на его зарплату и прикидываешь сколько их в стоимость его авто входит. Или на недвижимость повнимательнее посмотреть, с бдительным прищуром…
— Не-е-е-т, ребята. Не все так просто!
— Да будет тебе словоблудием-то заниматься…
— Ты, Ильич, у нас философ! Всякой хренью голову любому забить можешь.
— Никакая это не хрень, ребята, а извечный философский вопрос о добре и зле… Тут нам впору вводить новую категорию «доброго зла» или «злого добра».
— … а Энштейн сказал, что все относительно… — процитировал Абрамыч старый анекдот. После того, как он увидел Борисыча так как-то подобрался… — Ничего твоя философия не стоит по сравнению с реальной жизнью. А в жизни ты сам, что такое добро знаешь?
— Ну, могу догадаться.
— И я знаю. Вот что мы с тобой вместе добром назовем то и будет «ДОБРО»….