Она задрёмывает, уткнувшись носом в рукав старой батькиной куртки, и слышит сквозь сон, как остановилась телега, как батька коротко велел мамце загнать лошадь во двор. А потом сильные мужские руки поднимают Ксанку и бережно несут к дому. И она делает вид, будто не проснулась совсем, чтобы как можно дольше продлить эти блаженные минуты. Ведь скажут ещё: «Большая уже, иди сама». И придётся сонно брести босыми ногами по росной траве – до скрипучего деревянного крыльца, и на ощупь пробираться по тёмным сеням. Ксанка вздыхает сквозь сон, обвивает ручонками батькину шею, прижимается к нему покрепче. Царапает Ксанкину щёку золотая серьга.
– Потерпи немного, уже скоро, уже сейчас, – взволнованным Яшкиным голосом говорит батька.
А после что-то холодное касается Ксанкиного плеча, плещет в лицо вода. И сразу всё возвращается: и боль в руке, и крымский август, и ржание краденых лошадей. И Яшка, тревожно склонившийся над нею.
– Ты как?
– Где мы? – Ксанка вместо ответа приподнимает голову, чтобы оглядеться вокруг.
Она лежит на расстеленных лошадиных попонах, а со всех сторон, сколько хватает взгляда, нависают высокие валуны.
– Я нашёл родник и место для ночлега. Тут даже костёр не заметят со стороны, – торопливо говорит Яшка. – Сейчас заварю травок, попьём с остатками хлеба. А завтра что-нибудь придумаем. Ты главное лежи, не вставай. Я пока тебе на плечо мокрую тряпку приспособил, холод должен вытянуть боль. Помнишь, как Даньке спину лечили?
– Ты меня сюда дотащил?
– Ай, да что тебя нести, мро ило? Ты ж лёгкая, как стеблиночка.
Яшка опускается на колени перед костром, прилаживая сбоку от огня жестяную кружку с водой. Языки пламени золотят Яшкино смуглое лицо, отражаются бликами в серьге, и Ксанка в открытую любуется другом.
– Мро и-ло, – задумчиво говорит она. – Красиво. А что это значит?
– Не обращай внимания, глупость, цыганская прибаутка, – отмахивается Яшка.
Слишком поспешно, чтобы принять его слова на веру.
– С Данькой и Валеркой ты по-нормальному говоришь. А меня всё время дразнишь своими словечками. Как тогда, после Феодосии, – Ксанка делает вид, будто обиделась. – Что там было? «Мне тут сала»?
– Мэ тут калам, – машинально поправляет Яшка, прихватывает рукавом рубахи кружку с закипевшей водой, бросает в кипяток какие-то травинки. – Сейчас настоится немного, можно будет пить.
– Мэ тут калам. Я запомню, – серьёзно говорит Ксанка. – И это твоё мро ило тоже запомню. Не один ты цыган на свете, встречу кого, спрошу при случае.
Вместо ответа Яшка бросает Ксанке на колени свою куртку.
– Накинь, ночью может быть холодно.
– А ты?
– Караулить буду, пока костёр не прогорит. Я привычный. Держи вот. Я себе потом заварю.
Ксанка осторожно, стараясь не делать резких движений, принимает горячую кружку, накрытую куском хлеба, и ставит её на землю. Она не видела, когда Яшка успел поделить последнюю горбушку, но, судя по тому, как быстро он сжевал свою долю, ей опять досталась большая часть.
– Яшка, – жалобно произносит Ксанка. – Я не хочу без тебя. Давай вместе посидим, хорошо?
Он неопределённо дёргает плечом – то ли раздражаясь, то ли соглашаясь. Но потом делает несколько шагов и садится рядом с нею на землю.
Ксанка подвигается, освобождая место на попоне.
– Сюда садись, а то, сам говорил, холодно ночью, – она робко касается его плеча кончиками пальцев.
Яшка будто каменеет от прикосновения, даже серьга замирает в ухе – не качнётся. Ксанка тихонько вздыхает и убирает руку.
– Верни, как было, – хрипло говорит Яшка.
От растерянности до неё не сразу доходит смысл сказанных слов. А когда, наконец, доходит, Ксанка смеётся тихим радостным смехом и, внезапно осмелев, проводит ладонью по Яшкиной голове.
– Лохматый какой… совсем оброс с этой кочевой жизнью.
– Не нравится – налысо оболванюсь. Вот как дойдём до Ялты, сразу же к цирюльнику двину.
– Очень… нравится, – запинается Ксанка, с нежностью пропуская сквозь пальцы жёсткие кудри, но в последний момент пытается перевести всё в шутку. – И хватать удобно, ежели провинишься. Знаешь, как у нас в станице мамки непослушных донек за косы таскали?
– Да хоть все повыдергай! – резко поворачивается Яшка. – Я ж пока за конями клятыми смотрел, пока про место для ночёвки думал, совсем про тебя забыл. Вылетело из дурной башки, что ты не Данька, не Валерка, не я, жизнью битый, пулями дырявленный. Виноват я перед тобой, ох как виноват. Коня не смог удержать, чтоб он тебя не поранил, не остановился, не пригляделся к тебе, на руки вовремя не подхватил. Ты ж для меня дороже коней всяко… веришь? нет?
– Верю, – шепчет Ксанка, сквозь сгустившиеся сумерки до рези в глазах вглядываясь в расстроенное лицо друга. – Я сейчас только тебе и верю.
Сердце стучит так, будто вот-вот выпрыгнет из груди. То ли боль в плече, то ли накопившаяся усталость, то ли Яшкины жгучие слова придали Ксанке решимости, и она, порывисто наклонившись вперёд, целует Яшку в уголок рта.
– Только ты это… не смейся, – шепчет. – Я до тебя ни с кем не целовалась ни разу.
– Научу! Ай, научу! Звёзд тебе с неба достану самых ярких, нанизаю мониста всему миру на зависть! – ошалевшим от счастья шёпотом отвечает Яшка, бережно притягивая Ксанку к себе, прижимая к груди, обхватывая нежными сильными руками. – Ай, мири камлы, мро ило, любимая моя, сердце моё, жизнь моя! Да мне теперь и помереть не страшно!
– Я тебе помру! – строго выговаривает Ксанка куда-то ему в подмышку. – Нам в Ялту идти, беляков бить и новый мир строить. И цыганскому меня учить, чтобы я хоть понимать могла, когда ты мне ласковые слова говоришь, а когда просто болтаешь. Видишь, сколько дел? А ты помирать вздумал!
– Ай-нэ, пропал вольный ром! Нагулялся ветром в поле! – смеётся Яшка. – Хватит коню на воле скакать, пора поле пахать!
Но Ксанка молчит, знает, он не всерьёз. Ведь она слышит, как под алой цыганской рубахой бьётся его сердце – так же сильно, как её… сильнее, чем её. На какое-то время Ксанка представляет, как привела бы Яшку на порог хаты. Как охнула бы от неожиданности мамця: «Донечко, зіронько моя, чи справді з циганом побратися хочеш? Невже любий він тобі?» Как батька, доставая папиросы, сурово хлопнул бы Яшку по плечу: «Пошли на завалинку, покурим!» Или не так всё было бы? Поклонились бы они с Яшкой батьке и мамце в пояс, и благословили бы их старой иконой, завёрнутой в вышитый рушник? А Данька, чтобы не портить торжественность момента, сбежал бы в сени, и уже оттуда донёсся бы его приглушённый хохот. Кто теперь знает? Осыпались стены пеплом, смешалась батькина кровь с золой, ушла в землю, лишь бесприютно воет ветер в печной трубе.
– О чём задумалась, небоглазая?
– Яш, ты пахнешь костром и домом. Как же я раньше не замечала? – шепчет Ксанка. – Тем домом, где сирень в окнах и яблони цветут, где Данька с Валеркой живые и невредимые за стол садятся. Где у тебя первая седина, а у меня морщины… Скажи, будет у нас когда-нибудь такой дом? Мне страшно, Яшка…
– Посмотри на меня, – сдавленно говорит он.
И когда Ксанка поднимает голову, Яшка наклоняется и целует её – на этот раз по-настоящему. И страх отступает, съёживается, забивается в самые дальние уголки памяти. Теперь у неё появилось то, ради чего стоит жить.
Надежда.
Ведь когда-нибудь заканчивается всё – даже война.
3
Ночи в горах действительно холодные. Или это август постепенно уступает место грядущей осени?
Пока они с Яшкой доедают хлеб, запивая его остывшим травяным отваром (на этот раз поделили по-честному, Ксанка следила), на траву и камни опускается ночная роса.
Хорошо, что хоть Яшка на правах счастливого влюблённого даже не думает ложиться отдельно. Обнимает Ксанку, прижимает к себе, накрывает их обоих курткой и цветастым шерстяным платком (пригодился подарок беляка-татарина, хоть и не на свадьбу).
– Ты спи, я покараулю, – говорит сонно.
И сразу же засыпает.