Минут через пять ей пришлось впустить Мэтью, потому как у него был разбит нос, и там, в ванной, отгородившись от скандаливших в спальне родственников и прижимая к носу ком туалетной бумаги, Мэтью пригласил ее слетать на Мальдивы: нет-нет, не в свадебное путешествие, о котором теперь не могло быть и речи, а просто для того, чтобы спокойно обсудить все вопросы наедине, «подальше, – он махнул рукой в ту сторону, откуда неслись вопли, – от этого».
– Сейчас еще не расшевелилась пресса, – обвинительным тоном добавил он. – Тебя будут осаждать в связи с делом Потрошителя.
Он сверкал ледяным взглядом над окровавленным бумажным комом, бесился, что невеста опозорила его в танцевальном зале, и готов был убить Мартина, распустившего руки. В его приглашении на Мальдивы не было никакой романтики. Он лишь планировал встречу на высшем уровне, готовил спокойное обсуждение. Если по зрелом размышлении они решат, что их брак был ошибкой, то через две недели, вернувшись домой, можно будет сделать совместное заявление и разойтись в разные стороны.
И в этот миг отчаявшаяся Робин, мучась от пульсирующей раны, переживая чувства, всколыхнувшиеся у нее в объятиях Страйка, понимая, что журналисты, вероятно, уже напали на ее след, увидела в Мэтью если не союзника, то по крайней мере организатора побега. Возможность прямо сейчас прыгнуть в самолет, чтобы улететь от подстерегающей в Йоркшире лавины любопытства, сплетен, злости, треволнений и непрошеных советов, оказалась невероятно притягательной.
Стало быть, они сбежали, но во время перелета почти не разговаривали. Какие мысли роились в голове у Мэтью на протяжении тех долгих часов, Робин не хотела знать.
Знала она только одно: все ее мысли были о Страйке. Вновь и вновь, глядя на плывущие за иллюминатором облака, она вспоминала то краткое объятие на лестнице.
«Уж не влюбилась ли я?» – раз за разом пытала она себя, но так и не пришла к однозначному ответу.
Ее терзания длились не один день, но она не могла поведать Мэтью о своем внутреннем разладе, когда они во время прогулок по белым пляжам обсуждали накопившиеся разногласия и претензии. Мэтью спал на диване в гостиной, а Робин – наверху, на двуспальной кровати под антимоскитной сеткой. Иногда между ними вспыхивали споры, нагнетались обиды, зависали яростные паузы. Мэтью не выпускал из поля зрения мобильник Робин: хотел знать, где он лежит, то и дело проверял, и она знала, что он ищет сообщения или звонки от ее начальника.
Но хуже всего было то, что ни звонков, ни сообщений не поступало. Очевидно, Страйк не хотел никаких контактов. Робин постоянно возвращалась мыслями к тому случаю на лестнице, как собачонка – к облюбованному столбу, но, судя по всему, для нее то происшествие значило куда больше, чем для Страйка.
Из вечера в вечер она бродила по пляжу, слушая глубокое дыхание моря. Под защитной лангеткой потело раненое предплечье. Мобильный она с собой не брала, чтобы Мэтью не допытывался, где она находится и не названивает ли ей тайно от него Страйк.
Но на седьмой день, когда Мэтью оставался на вилле, она решила позвонить Страйку сама. Почти безотчетно Робин продумала план. В пляжном баре был стационарный телефон, а номер офиса она знала наизусть. Все ее звонки автоматически перенаправлялись Страйку. Она еще не решила, как начнет разговор, но была уверена, что Страйк, услышав ее голос, обнаружит свои истинные чувства. Когда в далеком Лондоне задребезжал телефон, у Робин пересохло в горле.
На другом конце сняли трубку, но несколько секунд молчали. До Робин донеслось какое-то шевеление, потом хохоток – и наконец ей ответили:
– Алло? С вами говорит Корми-Шторми…
Сквозь громкий, пронзительный женский смех Робин услышала где-то на заднем плане голос Страйка: полунасмешливый, полудосадливый и определенно пьяный:
– Дай сюда! Кому сказано, дай…
Робин бросила трубку на рычаг. По ее лицу и груди струился пот, она сгорала от стыда, унижения и собственной глупости. Он был с другой женщиной. Хохоток, вне сомнения, прозвучал интимно. Незнакомка, схватившая мобильный, назвала Страйка (до чего же тошнотворно) «Корми».
Если Страйк когда-нибудь спросит про сброшенный вызов, ни под каким видом нельзя признаваться, что это была она, решила Робин. Надо стиснуть зубы и солгать, притвориться, что она вообще ни сном ни духом…
Женский голос в телефонной трубке подействовал на нее как звонкая пощечина. Если Страйк так быстро утешился неизвестно с кем – Робин готова была поклясться жизнью, что эта бабенка либо только что переспала со Страйком, либо как раз готовилась этим заняться, – значит он, оставшись в Лондоне, явно не терзался по поводу своих истинных чувств к Робин Эллакотт.
От морской соли на губах ей захотелось пить: она плелась сквозь темноту, оставляя глубокую борозду на белом песке, а у ее ног разбивались набегающие волны. Не может ли быть такого, спросила себя Робин, когда выплакалась, что она путает благодарность и дружбу с чем-то более глубинным? Что она приняла любовь к расследованиям за любовь к человеку, взявшему ее на следственную работу? Конечно, она восхищалась Страйком и успела к нему привязаться. Их многое связывало, а потому Робин хотелось постоянно быть рядом с ним, но разве это любовь?
В благоуханной ночи, звенящей от москитов, Робин шла вперед, придерживая израненную руку, и под шорох набегающих волн размышляла, что за свои без малого двадцать восемь лет не приобрела почти никакого опыта отношений с мужчинами. Кого она знала, кроме Мэтью, который для нее оставался единственным сексуальным партнером, единственным прибежищем за долгие десять лет? Потеряй она голову от Страйка (Робин использовала именно такое старомодное выражение из материнского лексикона), это было бы не чем иным, как естественным следствием той ограниченности, которую давно преодолели все ее сверстницы, разве не так? Столько лет хранившая верность Мэтью, она должна была бы в какой-то миг оглядеться вокруг и вспомнить, что существует другая жизнь, другой выбор. Почему же она так поздно заметила, что Мэтью – не единственный мужчина в мире? Страйк, уговаривала она себя, выделялся только тем, что с ним она проводила больше времени, чем с кем бы то ни было другим, а потому именно на него проецировались ее удивление, ее любопытство, ее недовольство мужем.
Переубедив, как она внушала себе на восьмой вечер этого путешествия, ту часть своей натуры, которая тянулась к Страйку, Робин приняла трудное решение. Она вознамерилась улететь домой раньше срока и объявить родным о расставании с Мэтью. Но прежде нужно было заверить Мэтью, что их расставание не связано ни с какими третьими лицами – просто она после серьезных и мучительных раздумий пришла к выводу, что они не подходят друг другу, а потому брак их бесперспективен.
Она до сих пор не могла забыть то ощущение паники, смешанной со страхом, какое испытала, распахнув дверь их пляжного домика и собравшись с духом для решающего объяснения, которого так и не случилось. Мэтью, сгорбившись, сидел на диване и при виде Робин пробормотал:
– Мам?
Его лицо, руки, ноги блестели от пота. Бросившись к нему, Робин заметила у него на внутренней стороне левой руки жуткий, темный рисунок вен, как будто в них закачали чернила.
– Мэтт?
При звуках ее голоса он осознал, что принял ее за свою покойную мать.
– Мне… что-то нехорошо, Роб.
Она метнулась к телефону, позвонила ночному портье и вызвала врача. Когда Мэтью уже стал впадать в забытье, приехала бригада скорой помощи. На тыльной стороне ладони у него обнаружилась царапина. Предварительный диагноз гласил: флегмона. По встревоженным лицам врача и медсестры Робин поняла, что это серьезно. В темных углах гостиной Мэтью мерещились движущиеся фигуры, какие-то несуществующие люди.
– Кто это? – спрашивал он у Робин. – Кто там ходит?
– Там никто не ходит, Мэтт.
Она держала его за руку, пока врач с медсестрой обсуждали возможность госпитализации.
– Не бросай меня, Роб.