Протаскивает лозину через оплётку, и вдруг в дверь постучали. Неуверенно так-то, тихо вовсе.
– Не заперто! – откликнулся Елим.
Но никто не вошёл, только опять робко стукнули.
– Эхма, и прохвосты куда подевались? Проводили бы гостя, – Елим прошёл к двери. Глянул на крюк – и впрямь не заперто. Подивился так-то да и вовсе оторопел, когда двери отворил. Смотрит Елим: женщина на пороге стоит, и ребятёнок у неё на руках. Молодая такая и красивая. Волосы русые из-под платка выглядывают, глаза карие и заплаканные. Большие вовсе глаза, на Елима с мольбой смотрят, и словно с укором чуть. Плачет и просит, чтобы ребятёнка приютил. Странные слова говорит:
– Нет у меня теперь молока, да и согреть нечем малышку. Спаси, Елимушка, дочку мою. А я приходить буду, рядышком буду всегда…
По имени, слышь-ка, его назвала. А позади неё Сердыш и Оляпка стоят, хвостами крутят. И не лают вовсе, словно ту женщину знают хорошо. Оляпка скулит даже, будто Елиму знак подаёт и просит заодно. И дитёнок заплакал и закнехтел.
Старик взял ребёнка на руки, а женщина радостно улыбнулась и сказала:
– Настей зовут, – и пропала тотчас же, будто и не было её вовсе.
Оляпка залаяла звонко и давай кружиться, на небо глядючи. Сердыш тут же топчется и тоже вверх пялится, но молчит, словно онемел от удивления.
Тут Елим и проснулся.
– Приснится же такое! – проворчал он и на другой бок поворотился. – Чай, не молодой дитями обзаводиться. Воспитал ужо своих, отнянчился.
А Оляпка всё лает и лает за окном.
– Эка! И взаправду чевой-то стряслось, – удивился старик. И тут ещё рёв какой-то странный услышал, чудной вовсе, будто хрипатое всхлипывание.
Из избушки старик торопко вышел, глянул, а на углу, на комлях, медвежонок висит. За стреху передними лапами уцепился и ревёт, дрожа от страха. Оляпка на него лает, Сердыш сипит, бухтит потерянным голосом.
Елим опасливо оглянулся. Признал всё же того медвежонка, которого в лесу видел. А вокруг тишина редкостная, деревья в темноте чернеют и не шелохнутся даже.
– Неужто тот медвежонок? Без мамки, что ль, остался? – догадался старик.
Медвежонок не удержался и вниз сорвался. На траву плюхнулся, распластался на пузе и на лапы подняться не может. Ослабел, верно, от голода, да и от испуга обессилил. Пялит мокрые глазёнки и хнычет, уж вовсе как дитя человеческое.
Оляпка с Сердышом все пути перекрыли – куда ему бежать? Да он и сам не пытается. Елим его фуфайкой накрыл – побоялся когтей и зубов острых. А он и не рвётся, сжался в комочек и засопел, запыхтел в своротке.
– То-то. Будешь у меня знать, как в чужой дом лезть, – шутейно пригрозил старик. – А мамаша твоя придёт – ужо задам ей! Узнает у меня, как дитя одного без присмотра оставлять!
В дом медвежонка понёс, и Оляпка с Сердышом вслед запросились. Ткнулись носами в ноги и не отлипли, пока в избушке не очутились. Сели вокруг найдёныша, пасти раззявили и дивуются, как на чудо.
Елим сходил к бабе Нюре, молока спросил. Потом в молоко хлебца покрошил, каши намешал – чуть оставалось с ужина. Ну и сгоношил нехитрую похлёбку.
– Поди, и исть не станет. Пужнули сильно, – сказал старик и, хмурясь, поставил перед медвежонком миску. – Ешь давай, перекати-поле, не слухался мамку, вот и мыкайся теперь.
А медвежонок – ничего, ткнулся носом в миску и зачавкал с аппетитом, заурчал довольнёхонько, ажно за ушами затрещало. Всё смахнул и миску даже вылизал. Потом ещё и на зубок её попробовал, хотел, верно, тоже в брюшко отправить.
Так и зажил медвежонок у Елима. Про сон тот чудной старик забыл сразу, вспомнил только, когда имя решил дать бурчихе своей.
– Как бурчиху-то звать будем? – сидя на завалинке, спрашивал старик у собак. – Мать её не объявилась… сколь уж дней прошло! Видать, тот сон и правда вещий был, – задумался чуть и рассказал, какой сон видел. Всё в подробностях выложил. Ну и от себя добавил для украсу.
– Так мать мне и сказала, – с серьёзным видом говорил Елим. – И пущай, говорит, Оляпка с Сердышом за дочкой приглядывают. Ежели чего, с них первых спрошу…
Собаки друг на дружку с опаской глянули. Оляпка ещё и тявкнула: слышал, дескать, что дедушка сказал? То-то. Смотри, мол. Сердыш огрызнулся будто: сама смотри в оба. И опять они уши напрындили и на Елима уставились.
– Ишо наказывала Настей назвать, – продолжал старик. – А я вот чего кумекаю: куды ей с человечьим именем позориться? Думаю, её Малиной звать. Малину, чай, любит…
Сердыш отвернулся, в лес отчего-то глядеть стал. Оляпка и вовсе фыркнула, поднялась на лапы и пошла невесть куда.
– Э-э, куды навострилась! – окликнул её старик. – Обсуждение, чай, не закончилось. Я ить и не настаиваю. Пчелкой можно, до мёду она тожеть, небось, охочая…
Оляпка уже было поворотилась, а тут опять удаляться стала.
– Ну, ладноть, ладноть, – смилился Елим. – Крестница тожеть нашлась. Настей, что ль, звать будем?
Оляпка чуть через голову не кувыркнулась! Подлетела к Елиму и залилась весёлым лаем. Сердыш тоже вскочил и запрыгал радостно.
– Ну, чего, чего, непутёвые?– ворчал Елим. – Никакого понимания в вас нету. Курячья вы слепота. Ладноть, пущай Настей будет. Обсмеют токо её все ведмедя… Из-за вас, прохвостов…
Лошадушка Белянка возмущалась поначалу, недовольство выказывала: дескать, развели медведей, задохнуться можно. Коза Кукуша бабы Нюры тоже ей вторила. А потом – ничего, пообвыкли, спокойно на Настю глядеть стали. Только всё равно сторонились и поодаль держались. Ну а Оляпка сразу к Насте привязалась. Сердыш – тоже, но не так. Он вроде защитника себя осознал. Но если надо было куском вкусным поделиться, то не всегда это у него и получалось…
Елим сразу Настю к лесу приучил, сильно не баловал. Благо и родительница её, незримая, советы в уши надувала и за воспитанием строго следила. Верховные доглядатели и вовсе мешаться не стали, как на эксперимент посмотрели. А может, у них своя задумка имелась, вовсе какая необычная намётка.
В первую зиму Елим берложку во дворе соорудил, вроде землянки изладил. А на вторую зимовку Настя уже в лесу устроилась, как и у медведей полагается. Настя, правда, дозволила родителю спаленку свою посмотреть. Так у них и повелось: Елим на зимнюю спячку Настю провожает, до берложки доводит. Потом за тем местом всю зиму смотрит. Близко, конечно, не подходит, чтобы дочу не беспокоить, а охотников отваживает.
Словом, ладно зажили и чудно. Людям на диво и зверушкам на поглядку.
А в эту весну Настя в невестин возраст вошла. От этого и перемена в характере у неё случилась. И раньше-то, бывало, если повстречает какого-нибудь медведя, сразу гнала от себя, а тут ещё пуще отгонять стала… Вовсе глядеть на них не могла и на дух не переносила. Ну а по Суленге всё-таки не медвежье царство, всех медведей по пальцам пересчитать можно. Вот и получилось: скольким-то отпор дала, и закончились они… Перевелись, стало быть, женихи эти. Больно, говорят, надо! Ишь, цаца какая! Настя туда-сюда глянула – нет никого. Загрустила, конечно, немножко; где и поругала себя – не без этого. Хотела было в дальние леса податься, да только вдруг вовсе новый кавалер объявился (это, знаешь, медведица, мамаша невидимая, и подобрала жениха, с дальних краёв привела…) На других сроду не похожий: сам из себя рудой10 (Настя таких и не видывала), брюхо сжелта, а на груди – галстук белый. Да статный такой! Красавец, одним словом. Правда, не Настиных годов, старше намного, но так уж мамаша придумала.
Как увидела его Настя, у неё сразу сердчишко затрепыхалось. Но только сразу, конечно, посуровела… С ходу отвергать, правда, не стала, но наершилась, отмолчалась и во весь дух домой к Елиму припустилась. Решила под родительским крылом схорониться: дескать, не могу понять, что со мной происходит, – можно я пока здесь поживу?.. Спряталась в своей землянке-берложке и давай реветь, слезами обливаться. Оляпка и Сердыш возле лаза уселись, растерялись, что и говорить, и тоже взялись подвывать да скулить жалостливо.