– Ежели меня попросят к стенке, скажем, на французском, я, думаю, враз смикитю, хоть и неуч. А все ж таки… Уважая твою основательность, товарищ Елдышев, дам тебе еще одного сотрудника. Он прекрасно разобъяснит суть дела хоть на немецком, хоть на английском – на каком Циммер пожелает. Тропкин!
В кабинет влетел дежурный, щелкнул каблуками.
– Агента губрозыска Гадалова ко мне!
– Поставить Циммера к стенке – дело плевое, товарищ начальник, – сказал Иван, когда дежурный вышел. – А состав? Он сам по себе не сформируется.
Багаев тяжело и с явным сомнением, от которого Ивана бросило в жар, глянул на него.
– Не нравится мне твой вопрос, товарищ Елдышев. Мандат – мандатом, а я тебя туда не карателем посылаю. В десять часов вечера состав должен стоять на путях под парами. Головой отвечаешь! Я тебя не спрашиваю, разбираешься ли ты в железнодорожном хозяйстве, – я в нем сам ни черта не смыслю. Но тебе на этот случай и дана громадная власть. Ты ею привлеки людей, которые в деле разбираются. Задачу понял?
– Так точно, товарищ начальник.
Вошел агент губрозыска Гадалов. Им оказался парнишка лет шестнадцати в поршнях, ватнике и высокой калмыцкой шапке. Шапку он снял и тихим голосом доложил о прибытии. А когда он снял шапку, Ивану бросилось в глаза его тонкое, нервное, лобастое лицо, и почему-то подумалось Ивану, что к такому лицу никак не подходят ни поршни, ни ватник, ни высокая, похожая на башню шапка. А почему не подходит? Губмилиция и губрозыск располагались в одном здании, и пока Иван добирался до кабинета Багаева, повидал в коридорах всякого народа, и народ был одет пестро. Поршни – это еще милость, в лыковых лаптях щеголяли сотрудники, губисполком выделил для губмилиции четыреста пар лаптей… Подумалось Ивану одно, а сказалось другое:
– Товарищ, шапка у тебя сильно приметная. Считай, каждая пуля твоя.
Сказал – и прикусил язык: поперед начальства вылез, а его не спрашивали. Но, к удивлению, Багаев его поддержал.
– Сергей, что такое? – сказал он. – Я в губисполком отношение писал, чтобы тебе полный комплект воинского обмундирования выдали. И тебе, помню, выдали.
– Выдали, товарищ начальник, – тихо подтвердил Сергей.
– А где ж оно? Почему не носишь?
– Берегу… Мне его выдали как переводчику, а не как агенту губрозыска.
– Ну, парень! – только и сказал Багаев. – Разница-то какая? Тебе ж выдано!
– Разница есть, товарищ начальник, – тихо, но твердо стоял на своем Гадалов. – Вашим приказом я зачислен в спецотряд.
– И что?
– Угваздаю. Новенькое обмундирование. А вы сами же и сказали, что после возвращения с хлебом быть мне при вас переводчиком на встречах с английским консулом мистером Хоу и персидским консулом господином Керим-ханом уль-Мульк Мобассером.
– А ведь забыл! – хлопнул рукой по столу Багаев. – Совсем забыл! Нам надо, Серега, с ними говорить по делам военнопленных и беженцев. Слушай, а ты и персидский знаешь?
– Керим-хан, – сказал Гадалов, – в совершенстве владеет английским. У него оксфордское произношение.
– Это еще какое? – с неудовольствием спросил Багаев. – Поди-ка, вконец контрреволюционное, язви его!
Гадалов на мгновение запнулся, а Елдышеву, который в свое время окончил церковноприходскую школу и, главное, много читал в поповской библиотеке, была понятна эта запинка.
– Очень правильное произношение, Иван Яковлевич, – пояснил Гадалов. – Культурное. Мне до такого далеко.
– Тогда обмундирование береги, Сергей, – строго сказал начгубмилиции. – Благодарю за службу и революционную сознательность, а я перед тобой вкруговую не прав. О том бы мне, дураку, подумать: не оборванцами же перед господами капиталистами пролетарскую власть представлять. Ты в это оксфордское произношение хорошенько вникни, чтоб нас перс не надул! А товарищ Елдышев, который на время поездки будет твоим прямым начальником, от вахт для такого важного дела тебя освободит. Теперь идите и выполняйте задание!
Глава восьмая
К десяти часам вечера Иван Елдышев поставить состав под пары все-таки не успел. Но к одиннадцати – поставил. Багаев привел отряд, принял рапорт как должное и даже не спросил, чего это стоило Ивану. Погрузились и поехали. После короткого совещания с помощниками, на котором обговорили внутренний распорядок, Багаев протянул Ивану лисий малахай, сказал:
– Передай Гадалову, тезка. И упаси его бог потерять как-либо. Из камеры вещдоков эта лиса взята. Возвращать придется.
Ровна степь для пешего, ровна для конного, а для паровоза и в степи нет ровного пути: на каждом перегоне таятся подъемы и спуски, почти незаметные глазу человека, но ощутимые для сердца старенькой «овечки». Ночами, когда паровоз, поистратив на подъемах скорость, не успевал набрать новую, откуда-то из тьмы налетали конники, постреливали, скакали рядом с вагонами, полосуя шашками их деревянные стенки, и исчезали прочь.
Сводный милицейский отряд, сопровождавший состав, не отвечал ни единым выстрелом. Запретил Багаев. «Пуля есть достояние революции, – строго сказал он. – Пулю надо расходовать с умом. Пока поезд бежит, нам сам черт не страшен».
Так, молча, они уходили от мелких степных банд. Далеко по горизонту слабо мерцали зарева, где-то гибли люди, рушились надежды, а здесь безостановочно стучали колеса вагонов, до отказа набитых мешками с мукой. Когда отошли верст на сто от Красного Кута, где брали хлеб, Багаев, несмотря на яростный протест машиниста, остановил поезд и часа два до пота гонял весь отряд, пока не уверился, что каждый твердо знает свои обязанности в случае нападения.
К каждой станции поезд подходил, ощетинившись винтовочными дулами, как еж иглами. Черным оком настороженно следил за станционной платформой пулемет. Со стороны это было, наверное, внушительно; мешочники, которых никто и ничто не могло остановить, испуганно откатывались назад. И бежала молва, что к поезду не подступиться. И бежала другая, что на все проверочные боевые наскоки поезд не отвечает. Ошарашивающая, сбивающая с толку весть летела по степи. А Багаев на нее и рассчитывал: он знал изнанку боевой мощи своего отряда. Пулемет заедал, винтовки были в исправности, но патронов к ним мало…
Потому-то и не терпел Иван Яковлевич подъемов, они раздражали неизвестностью, таившейся за ними. Вот и этот, версты в три, – что за ним? Всякое могло быть за ним, всякое… И он, подобравшись, сказал машинисту:
– Гони, батя!
– Не лошадь, – язвительно ответил машинист, – кнутом не стегнешь. А ты, господин-товарищ, отойди, не мешай.
– Ладно, отойду, – бормотнул Багаев. – Я не гордый, отойду. – И продолжал про себя, заговаривая свое смущение и нетерпение свое: «Ишь ты, какой сурьезный мужик. Дать бы тебе по шее за господина, да нельзя, прав ты… Всяк будет соваться не в свое дело, что получится? Анархия получится, вот что… Анархия-то анархией, а проследить за тобой не мешает. Нет, не мешает проследить за тобой, батя, совсем не мешает…»
Разговаривая сам с собой таким образом, Иван Яковлевич зорко ощупывал глазами степь. «Может, все это ерунда? – думал он. – Может, ничего такого и не будет?» Но предчувствие ныло в нем: будет, будет, будет…
Паровоз одолел подъем и теперь, кашляя паром, тяжело вытягивал вагоны. Далеко впереди, в сером рассветном сумраке, разглядывалось что-то темное, бесформенное – там, на полустанке, мимо которого состав пройдет, не задерживаясь, стояло несколько домишек. Но не туда смотрел Багаев – смотрел он правее, где лежала балка. Дальним концом она уходила в степь, ближним – широким полукругом охватывала рельсовый путь, и в это полукружие уже втягивался состав. Если бы Багаев решил напасть на поезд – он нападал бы здесь. Несмотря на то, что ни в балке, ни около не было заметно никакого движения, он дал три коротких гудка – сигнал тревоги. В эту минуту его шатнуло вперед: он уперся руками в стекло и в просвете между ладонями увидел на рельсах красный огонь. Человек угадывался смутно, но огонь рдел, описывал круги – яркий, бесстрашный; кто-то предупреждал их, что путь разобран…