Я накосячил. Сильно накосячил. Хотел бы я говорить при этом, что виноват во всём сам, если бы это имело значение. Признавать, что я сам во всём виноват, было просто жестоко. Это не помогало, не улучшало и не ухудшало ситуацию, не ослабляло моей вины и не отменяло неизбежности случившегося. Поэтому я старался поменьше думать о собственной вине. Толку от этого не было ни на грамм.
Мне следовало думать о том, что после случившегося осталось невинного. Я должен был припомнить всё самое незапятнанное моими действиями, говорить и думать только об этом. Не потому, что сделанное можно было исправить, а именно потому, что ничего нельзя было исправить, и смертельно опасно было зацикливаться на попытке сложить из пепла лист бумаги в том виде, в каком он был изначально.
Я должен был отбросить такие мысли, взять чистый лист и начать всё заново. Уверенно, быстро и, как это ни казалось невыполнимым, правильно. Я должен сразу всё с первого единственного раза сделать правильно. Я должен сказать правильные слова, правильные действия, написать правильные смс, вовремя и без сомнений.
Только сделав этот процесс своей второй работой, на которую я готов потратить всё своё время и силы. Пускай я не добьюсь ничего. Я могу тратить время своей жизни, как мне заблагорассудится, и я хочу тратить его так. На то, чтобы добиться с Ганнибалом встречи, чтобы поговорить с ним, чтобы сказать ему свои правильные вещи. Он отошьёт меня, конечно, но я не могу знать заранее. Не могу и точка.
Я просто не стану забивать себе этим голову. Мысли о том, что он сто один раз из ста пошлёт меня в пешее эротическое, способны лишь расшатать мою уверенность и спровоцировать процесс моего (не то чтобы и без того редкого) слёзоотделения. Хватит с меня рыданий, сейчас не до рыданий, некогда.
У меня мелькали мысли о том, что же будет, когда я до смерти устану его преследовать, о том, когда он сам до смерти от меня устанет и вызовет, наконец, полисменов, но я старался отгонять эти блуждания ума.
Что заставляло меня не отчаиваться и не опускать руки? Чувство вины? Жалость к себе? Ощущение незаконченности? И не захочу ли я вышвырнуть его из свой жизни сию секунду, как только получу его прощение? За все эти мысли, за усталость, за то, каким ублюдком он иногда бывал со мной.
Нет-нет-нет-нет. Это не только чувство вины. Не уверен, что это что-то вроде любви или кармического предзнаменования, вроде «второй половинки». Нет. Всё куда проще: я уверен, что я сломанный этими отношениями и он сломанный этими отношениями всё равно самая невероятная, самая лучшая комбинация, какая только может существовать. Даже так, даже с привкусом омерзения.
Я не строю иллюзий насчёт того, что мы сможем изгладить это из памяти. Не знаю я и того, сможем ли мы стать настолько же близки, как были в самые откровенные моменты нашего взаимообмена жизнями. То, что я знаю — это, что без него всё уже никогда не будет таким, как должно быть.
Разумеется, я буравлю всё тот же шизофренический бред любого любящего человека, обломанного со взаимностью, но, в каком-то смысле, такое осознание даже придаёт мне сил. Я не один в своём идиотизме, и до меня другие идиоты находили пути решения тех же проблем, и кто-то из них возвращался и возвращал себе свой статус.
Иногда, лежа на кровати в мотеле, когда Уинстон дремал рядом, умостив голову на моей ноге, я закрывал глаза и представлял, что всё это просто сон. Что мы с Лектером покрасили детскую, и дом провонял краской, поэтому мы прыгнули в тачку, взяли с собой пса, захватили пару маек с трусами на смену и уехали в мотель на пару дней, пока всё не выветрится.
Ганнибал что-то тихонько делает в ванной. У него всегда полно дел для этой комнаты — что-то оттереть, отшелушить, вычистить, нанести маску на волосы, на лицо, на тело, пятки, уши, помазать лосьоном, высушить феном, побрызгать сверху чем-то пахучим, долго-долго разглядывать собственные ногти, а потом не спеша начать брить подбородок.
И вот он срезает там заусенцы щипчиками, мой доктор, пока мы с собакой лежим на кровати, но он скоро придёт, ароматный и чистый, поругается на Уинстона за то, что тот истоптал одеяло, а потом ляжет рядом, сминая подушку. Я открою глаза, потянусь и обниму его, а он скажет «Что такое, милый?».
Но когда я открывал глаза, чуда не происходило. Я видел темнеющий свет за окном, пустую комнату мотеля и себя в ней, слишком уж размечтавшегося.
Однажды я не выдержал. Я поднялся с кровати, осторожно спихнув с ноги Уинстона, и ушёл в ванную, зажигая там свет. Не знаю, что я планировал там увидеть. Наверное, просто убедиться, что я в своём уме.
Увидев, что в ванной пусто, я постоял у выключателя. Вошёл в комнатку, посмотрел на себя в зеркало, осмотрел голубой дешёвый кафель. Закрыв крышку унитаза, я уселся на него, глядя на душевую кабину, слегка заросшую ржавчиной.
Через минуту в ванную пришёл Уинстон. Он стоял в дверном проёме, смотрел на меня и вилял хвостом. Я вопросительно кивнул ему. Пёс широко зевнул, облизнув морду и, замечая, что я, видимо, собираюсь сидеть здесь, лёг у порога.
— Нет, пойдём-ка обратно, — сказал я, поднимаясь.
Уинстон вскочил и с удовольствием вернулся со мной в комнату.
Мне почему-то стало неловко перед ним. За что ему-то это всё? Как я оправдываю себя в том, что и его тоже выгнали из дома за то, что я провинился перед его вторым папочкой? Но и отдать его одного Ганнибалу я не могу ведь.
Уинстон, Уинстон… Надеюсь, хоть ты меня не ненавидишь за мои прегрешения.
Придя к выводу, что и тут ничем не могу искупить своей вины, я решил хотя бы ослабить тяготы мотельной жизни и под радостный скулёж снял с крючка поводок, чтобы вывести пса на прогулку.
Утром следующего дня, прячась за стволом дерева, я стоял у ограждения, но не своего, а дома соседей, отшагнув от своей ограды на шаг. Я не был уверен, что поступаю правильно. Мне не стоило приходить к дому утром, и тем более не стоило торчать там в надежде увидеть Лектера, но мне слишком этого хотелось, поэтому я пообещал себе, что в случае чего, я тот час уйду, не попадаясь ему на глаза.
Вскоре он вышел из дома, закрывая дверь. Это было немного странно. Почему не через гаражную дверь? Машины около дома не было.
Когда я уже почти собрался тихо улизнуть за соседний дом, Ганнибал вдруг направился по дорожке через двор прямо к калитке ограды. Кстати, ограду эту он установил специально, чтобы создать видимость защищённого двора. Видимо, ограждение, которое можно было перешагнуть и которое было у дома до сих пор, должно было как-то спровоцировать меня на вторжение в его жизнь. Не знаю, о чём именно он думал, но высокую ограду с запирающейся калиткой он установил буквально во второй день по приезде.
Итак, я стоял у дерева, когда Ганнибал вышел из калитки, озираясь по сторонам. Мне всё стало понятно: он хотел проверить, не принесла ли меня опять нелёгкая. Удирать я не стал, но и подходить не собирался. Ганнибал запер калитку, заметил меня, и направился ко мне сам.
Я немного напрягся, но с места не двинулся, предпочитая разглядывать его, пока он неспешно ко мне приближался. На нём было великолепное тёмное пальто с изящными выточками, подчёркивающими талию и воротником с коротким тёмным мехом, расходившимся под таким углом, чтобы добить любого хоть сколько-нибудь понимающего в красоте человека шикарностью линии мужественных плеч. Его руки скрывали чёрные перчатки.
— Я шёл мимо случайно, — сказал я, когда он остановился в шаге от меня.
— Мгм, — согласно протянул он. — Тебе тут письма пришли утром.
Он сунул руку за пазуху и протянул мне два конверта, и я взял их, разглядывая.
— А… Это т-тебе, — я протянул ему стакан с кофе, который действительно купил для него на тот случай, если он со мной заговорит.
Ганнибал отрицательно качнул головой и, отсалютовав мне рукой, развернулся на сто восемьдесят градусов, спешно меня покидая.
— Ты ожидал, что я приду? — негромко спросил я, читая письма.