КОЛЬЦО САТУРНА
Фантастика Серебряного века
Том XIII
Евгений Опочинин
БЕСОВСКИЙ ЛЕТАТЕЛЬ
Сказание
Радостно и ясно всходило солнышко, когда смерд Никитка сбежал с Москвы от своего осударя, боярского сына Лупатова, и навострил свои холопские лыжи к Александровской слободе. Не с тайным изветом на господина, как то часто бывало тогда, не с челобитьем в обиде али неправде, — за великим делом шел в страшную слободу холоп: стать перед очи самого царя и сказать ему слово о нестаточном доселе и неслыханном, чего человеку и вместити не мочно…
И темной, непроглядной ночью стояло перед Никиткой будущее: имет веру Грозный его словам — будет ему великое жалованье, избудет он неволи-холопства, будет жить в чести и богатстве, не имет — застенок и плаха… А жалко помирать в молодых летах! Хорошо на белом свете, на земле, особливо весной…
Шел Никитка, осматривался и дивился. Словно он немало годов живет на свете, — будет десятка два с лишним, — а никогда до того не видывал такой красоты. Всякая былинка у места, всякая веточка на деревах под стать одна другой… Ручейки, светлые и студеные, бегут по овражкам, прямо по мураве, блестят на солнышке, отливают местами зеленью, будто кто горстями насыпал в них дорогих измарагдов. И все радуется и светит кругом. Дерева не клонятся к земле, а подняли вверх сучья, и стоят довольные, радостные, что настало тепло. На ветках уже набухают почки… Всякая тварь копошится и суетится на только что оттаявшей земле: тащатся с ношами мураши, жуки какие-то ползут через тропку, торопливо шмыгают ящерицы в сухой летошней некоси-траве. Не сидят без дела и люди: вон, на взгорье неоглядного поля, виднеются оратаи. Согнувшись, тяжело идут они за своими сохами, а за ними, словно вытягивающийся черный змей, ползет глубокая борозда. А вверху, словно несметное серебро рассыпают на звонкое железо, заливаются переливчатой песнью жаворонки, и светится голубая бездонная глубь неба. Так и мерещится, что вот-вот замелькают в нем белые крылья ангелов, и раздастся их клир во славу Господа…
Шел смерд Никитка, смотрел в голубое небо и думал: «Хорошо на земле, благолепно, а наверху еще лучше: ни тебе там людей, ни бояр, ни холопей, всякому вольно, словно птице, лихо бы досягнуть».
Стайка журавлей с курлыканьем протянула в вышине. Холоп смотрел им вслед и говорил себе, что будет время, и человек поднимется вот так же в небо и полетит, куда захочет, вольною птицей, а он, Никитка, — прежде всех. Может, не минет и месяца, лишь бы царь его пожаловал, послушал… Станется такое дело, не страшен ему будет и господин его, боярский сын Лупатов: улетит он от его батогов туда, где его не достать не только что боярскому сыну, а и самому Малюте.
Так весь день, наедине с своими думами, шел Никитка, подвигаясь к слободе. Переночевал он у мужика в попутной деревеньке, покормился Христа ради и опять ударился в ход. Только на другой день к вечеру миновала дорога, и из-за леса засверкали кресты слободских церквей. Прошел еще — и вся слобода выступила словно на ладони. Запестрили верхи теремов, засветили на солнышке слюдяные окна, поднялись темные вышки, стены и кованые ворота. Сжалось сердце у смерда от смутного страха, похолодели руки и ноги.
Темен сегодня Грозный, ничего его не тешит. Звал было шутов-потешников, скоморохов, да сам же указал проводить их плетьми, и те выскочили от него негорюхой. Сказочникам указал прийти, да не стал их слушать… Чего! В застенок не пошел на пытки, — даром заплечные мастера прождали во всем наряде… Один-одинешенек ходил он из палаты в палату, метался, будто зверь по клетке. Сунулся было к нему Малюта, и на него царь замахнулся палкой, и тот еле унес ноги.
Весть о том, что Грозный незауряд гневен, мигом облетела слободу, и все затихло, будто вымерло разом. Ни песни, ни говора нигде не стало слышно, малые ребята — и те не смели плакать. На что бесстрашная опричня, и она разобралась по избам.
Еще пуще замерли все в страхе, когда с колокольни прокатился удар колокола, зовущего к молитве, и царь, в смирной одежде, появился на высоком теремном крыльце.
Кругом его, словно крылья нетопырей, взвивались от набегов предзакатного ветра черные мантии опричных иноков, и последние лучи солнца ложились на них багряными пятнами крови…
И вдруг в тишине, когда замолк призывный звон с колокольни, от ворот по улице раздался и поплыл в вечернем воздухе громкий говор и шум. Царь, уже сходивший по ступеням крыльца, остановился и загоревшимся взором обвел ряды своих людей.
— Тако ли блюдете мя? — с грозящей скорбью выронил он укоризненный вопрос.
И вмиг Иоанн остался один на ступенях крыльца. Мнимые иноки, звеня ножами и саблями под полами ряс и мантий, бросились с крыльца и толпой черной нежити замелькали по улице слободы. Теперь не было скорби на лице царя, — глаза его светились огнем, и в них было нетерпеливое ожиданье.
Шум вдали затих. Замер и топот ног пронесшейся опричин. Царь, опершись на посох, стоял и ждал… Затаив дыхание, замершие недвижно на своих местах, словно истуканы, стояли по сторонам крыльца сторожевые пищальники.
Но вот снова послышался вдали шум и человечий говор. Приливной волной прокатился он по улице, ближе и ближе, и вдруг как-то разом вырос в медленно двигавшуюся толпу. В ней мельтешили черные мантии лжеиноков и сермяги слободской челяди, а в самой середине бился, вырываясь из рук опричников, какой-то человек в простом холопьем кафтане и овчинной шапке. Человек этот, не покрывая рта, блажил на всю слободу одни и те же слова:
— Царь-осударь! Смилуйся, пожалуй, вели видеть твои светлые очи!
Перед крыльцом толпа остановилась и разом, как один человек, упала на колени. И мигом все затихло. Даже человек в холопьем кафтане сунулся лбом в землю и перестал выкрикивать свое челобитье.
— В чем изловили? — кинул царь тихим голосом в толпу.
В ответ загалдели было сразу, перебивая один другого, многие голоса, но Иоанн гневно махнул посохом, — и все опять стихло. Тогда Василий Грязной, бывший ближе других к крыльцу, не поднимаясь с колен, сказал:
— Вора и умышленника на твое, великий осударь, здоровье сторожа твои в воротах изловили… Шел-де до тебя, великий осударь… Сказывал — к тебе слово, а как спрашивали, молвил несбыточное: хочу-де сделать крылья деревянны и летать по воздуху, что птица, для государевой потехи… А станется, не с тем безумством шел он, вор и изменник и на твое здоровье вымышленник! Знать, земщина не дремлет, — не инако — от нее послан…
От этих слов, будто угли от ветра, разгорелись царские очи. Иоанн выслушал и, не в силах сказать слово, задыхаясь, подал какой-то знак дрожащей десницей. Но его поняли люди и, мигом сорвав кафтан с пришлого холопа, за плечи, волоком потащили к крыльцу.
— Чей ты? Кто твои подсыльщики, человече? — через силу спросил царь.
Холоп, стоя на коленях и все еще удерживаемый за руки, бесстрашно поднял голову и сказал:
— Из холопей я Лупатова, боярского сына, великий царь-осударь! Без подсыльщиков, своей волей, пришел я к тебе с великим делом. Смилуйся, пожалуй, — вели мне сделать крылья деревянны! Хочу, аки птица, возлететь для твоей потехи… А станется, не сделаю, что обещаюсь, — укажи казнить меня смертью…
Безбоязненно, словно своей ровне, говорил смерд Никитка, стоя на коленях перед царем в одной домотканой набойчатой рубахе, и смотрел ему прямо в очи. Царь слушал, и гнев, горевший в его глазах, потухал, и рука, державшая посох, перестала дрожать.