Вена петляет скоростными дорогами. Водитель пытается уснуть на глазах у всех. Он, видно, профессионал по коротким передышкам за рулем. Огни выныривают из-за неожиданных поворотов и обрушиваются водопадом на сияющие автомобили. Все есть единый венский театр. Никто не верит, что вещи найдут хозяев. Луна ощупывает себя и понимает, что она искусственная. Другая луна подглядывает за ней и хихикает в облако.
Наконец-то высыпаем на морозный австрийский воздух. Приехали. Водитель взбодрился. Острые звезды покалывают веки. Острые башни – обледеневшие и черные. Хозяин приюта заставляет себя ждать. Приходится ходить кругами по пятачку палисадника. Раз-два-три! Раз-два-три! Вот он, идет. Говорит по-немецки, но с акцентом. Кое-кто подозревает, что он из наших. Заблуждение. Беглый румын. Потом уже становится ясно.
В холле сумрачно, но тепло. Никто не собирается давать взятки. Мечтаем уснуть, хоть где-нибудь. Тихо и быстро раздаются ключи. Каждой семье – по комнате. Если в семье пять или больше человек – все равно по комнате. «Нет, это не справедливо», – трактует полуспящее сознание. «За все, что мы вытерпели, нам надо каждому – каждому! – по отдельной комнате. Прямо сейчас».
Прямо сейчас все тащатся по своим номерам и, вяло ругая хозяина, сваливаются на тюфяки. Вена кружится все быстрее и быстрее. Она перетасовывает огни со звездами, как карточный шулер. Люди в Вене рождаются под рампой с огнями, а не под созвездиями.
Хозяин приюта – еврей. Но никому от этого не лучше.
Мне уже лучше. У хозяина прекрасная постель. Уступил гостевую спальню на ночь, предупредив, однако, чтоб не пользовались душем. Наверное, за то, что мы были единственными, кто ни о чем его не просил. Спи, семья! Ребенок пахнет ванилью после нелегально принятого душа. Завтра. Все объяснения оставим на завтра.
Снится автобус, и кочки, от которых подташнивает, и раскоряченный памятник красноармейцу на границе.
Потом уже ничего не снится.
Первая скрипка
Беженцы ели свой обед. Мадам Виннер, демонстрируя отвращение, прошла в кухню. «Шмутциг! Шмутциг!»[1] – говорила она как бы самой себе, и двадцать хозяек на минуту переставали сыпать и лить в кастрюли.
Она терпеть не могла этих беженцев, запрудивших некогда любимое ею пространство. Их мелочная кухонная жизнь, с подсчетом круп и консервов, никак не вязалась в ее представлении с тем почти библейским исходом, которому она решила пожертвовать три последних года своей жизни. Уже первые беженцы поразили ее своей обыденностью и включенностью в прагматику. Они пытались выпросить себе комнату получше, волновались за свои чемоданы и не испытывали никакой благодарности к мадам Виннер. Это были просто люди, обыкновенные люди, не желающие расставаться с привычным укладом своей уже в щепки разлетевшейся прежней жизни. Мадам Виннер раздражала неподобающая самостоятельность и вызывающая независимость разросшихся по ее комнатам и уже пустивших в них корни постояльцев.
– Шмутциг! – И метла пошла стегать ножки стульев в холле, где ели беженцы.
– Папа, не тянитесь, не тянитесь, я все положила вам на тарелку, – заталкивая все гласные в нос, сердилась хозяйского вида уже не слишком молодая беженка.
Тот, кого называли «папой» – сухой породистый бессмысленный старик, – отдернул руку и стал блуждать взглядом поверх тарелок.
– Папа, ешьте! Вам надо особое приглашение? – роняя изо рта картофель, произнес ее муж.
Крохотная бабушка, сидящая рядом с тем, кого называли «папой», немедленно надкусила хлеб и наколола на вилку кусочек мяса – мол, а я вот, ем.
Беженкин муж хрустел куриными косточками, сплевывал, отирал горстью губы и ею же охаживал лысину после особенно вкусного куска. Он энергично ел и говорил что-то своей беженке, и слова выпадали из его рта вместе с кусками пищи. Она смеялась и кивала и тоже отирала рукою губы, и мочки ее ушей, сросшиеся с щеками, постоянно шевелились.
Негодующая мадам Виннер мела на едящих.
– А смотри, ей идет эта метла, – проворачивая языком по деснам и сглатывая остатки, сострил беженкин муж.
Сама же беженка наклонила голову и, как курица, боком взглянула на хозяйку.
– Мама, ешьте же, ешьте, – вдруг раздражилась она.
Старушка затряслась над пустой тарелкой, беспомощно выискивая спасительную крошку. Но крошки не было, и она, дабы не гневить дочь или невестку, покорно облизала ложку.
Встрепенувшаяся беженка стала складывать тарелки в стопку, выскабливая остатки и выкладывая их на бумагу. Муж громко срыгнул и отер губы. Мадам Виннер бросила метлу посредине холла и, тыча пальцем в группу молодых людей, стала требовать, чтобы они продолжили начатое ею дело.
Беженка с пятью тарелками и кастрюлей, которые полностью уместились по длине ее тела, побежала на кухню.
Беженкин муж взглянул на великосветского, в прострации, деда, поводил языком по деснам и так же, без интереса, посмотрел в окно. Обед закончен.
– Ну что? – сказал он окну.
Мальчик лет семи, с беззащитно увеличенными оптикой очков глазами, наконец, выделился из угла и попытался встать из-за стола.
– Сиди еще! – приказал беженкин муж, заталкивая пальцами слова назад в рот.
Стрекозиный мальчик завращал глазами и снова растворился в углу.
– Охо-хо, охо-хо! – пропел беженкин муж и погладил свободной рукой живот.
За окном смеркалось. Чистые австрийские сумерки.
– Охо-хо, охо-хо! – снова пропел он.
Несколько ребят из группки, в которую тыкала мадам Виннер, со смехом переворачивали стулья сиденьями на столы и мели по очереди ведьминской метлой.
Включили свет, но из пяти лампочек зажглись только три, и половина холла осталась в темноте. Заработал телевизор, дети бросились в первые ряды.
Стрекозиный мальчик тоже поднялся, и отец с сытой гордостью посмотрел, как он занял место во втором ряду, уступив более удобное малышу, не успевшему подскочить первым.
– Э-эх… – удовлетворенно протянул он и подмигнул деду, который продолжал держаться лордом, несмотря на порабощающий его сон. – Тонкая душа…
Мальчик был гордостью семейства. Его музыкальная одаренность проявилась рано, и он занял особое положение в семье, будучи не похожим ни на одного из родственников. Его не баловали, но и не были излишне придирчивы и только старались выполнять все, что советовал учитель по скрипке. Между мальчиком и родителями не было особого общения. Ребенку просто старались дать необходимое и так выражали свою любовь.
Два месяца назад, поздней ночью, вместе с несколькими десятками других беженцев их высадили возле пансионата мадам Виннер. Всех завели в тусклый холл и стали вызывать к столу глав семейств. Эта процедура почему-то сильно встревожила ребенка. Он долго и внимательно слушал, о чем говорили взрослые возле стола, и немецкий язык, на котором изъяснялся хозяин пансионата, зять мадам Виннер, напомнил ему о чем-то, то ли из фильмов, то ли из бабушкиных рассказов.
Родители видели, как напряженно вслушивался ребенок в перекличку, как слегка побледнело его и без того бледное лицо. Наконец, назвали и их фамилию.
– Мееровитш! Мееровитш! – позвал хозяин, чуть раздражаясь от усилий, с которыми нужно было произносить среди ночи незнакомые фамилии.
– Меерович, Меерович же! – снисходительно смеясь, поправил его беженкин муж, собираясь продвинуться к столу.
Но тут мальчик неожиданно оттолкнул отца и стремглав подбежал к хозяину, прижимая к себе футляр со скрипкой.
– Я, я Меерович! – произнес он звонко, чуть запыхавшись.
Мадам Виннер удивленно наклонилась к нему через плечо зятя, чудовищно расплывшись в линзах его стрекозиных очков. Ребенок чуть отступил, но твердо повторил:
– Я Меерович…
В этот момент он чувствовал себя единственным защитником и спасителем своей семьи. Он готов был разделить участь мужчин, стоящих на том конце коридора в ожидании чего-то, ему неизвестного. Поезд, покинутый дом, вокзал, пограничники – все вдруг обнаружило свой страшный смысл и вылилось в душе ребенка в бурную симфонию жизни и смерти, где ему надлежало исполнить свою первую скрипку.