Наконец, так мне показалось, я увидел мигающий острый свет, совсем не похожий на костер. Как будто этот свет был куда-то направлен. «Точно не костер!» – подумал я.
– Костер не направлен. Костер сам по себе! Костер не мой, он сам по себе! Сам по себе, сам по себе, сам по себе… – кричал я до острой боли в горле.
В следующий момент я упал, больно ударившись виском о мерзлую таежную землю. Где-то внутри послышался благородный щелчок, с которым обычно закрывалась крышка «Блютнера», когда кто-то заканчивал играть. Тук. И лишь отзвуки мелодии блуждали по простору большой залы, сопровождаемые раскачивающимися тенями от горящих свечей.
Луч прожектора или чего бы там ни было быстро приближался, становясь все более сильным и точным. Вдалеке раздавался еле различимый звук стрекочущего двигателя. Не может быть! Бэка! Но откуда?! Ни с чем не перепутаешь этот тракторный утробный «д-ррр-з-ррр-з-ррр-з-ррр».
Воздух как будто загустел. Я ощутил «состояние воздуха». Это было ни на что не похоже, словно разом ощутил все запахи и звуки. И не только. Я разом ощутил «все состояния». Это действительно было как «здесь и сейчас» и «вообще и всегда». Глубоко и проникновенно. Как будто ты зарываешься с головой в песок, но можешь в этом песке ходить, дышать, чувствовать. Каждой своей клеточкой ощущать этот песок, каждую его песчинку.
«Чувствуйте состояние, – вспомнил я слова Сато. – Так вы научитесь чувствовать состояние всего остального. Это гораздо важнее, чем думать обо всем остальном».
Я ощутил боль, не резкую, но сдавливающую. Странно, даже в чем-то приятную. Где-то чуть выше локтя. Потом, наоборот, почувствовал уже резкий укол боли, точно мое тело взяли и бросили куда-то, на острые шипы. Да так сильно бросили, что голова сама собой запрокинулась.
Я открыл глаза и увидел звезды. Каждая казалась очень четкой, отдельной. Одновременно звезды собирались в единую картину. И тут же, сразу, все размывались, образовывая что-то общее.
– Калейдоскоп, калейдоскоп… ка-лей-до… до-скоп… ка-лей… – перебирал я пересохшими губами. Вот только не мог вспомнить, к чему сейчас это «ка-лей-до-скоп». «Вот и правильно…» – успел подумать я, перед тем как услышал очень близко «тр-р-р-аа-вв-и-и», и провалился в сон.
* * *
– Во ты даешь, Кинстинтин! Это ж сколько месяцев в тайге да на лесосеке проболтался… Маялся как девственник в порту! Эх, етить твою тудыть… На! Глотни, болезный! Ужо, поди, давно горяченького-то в рот не брал, – и дед Матвей сунул мне большую щербатую кружку, в которой плескалась жуткая коричневая бурда.
Это был его знаменитый напиток, спирт наполовину с крепким чаем. Дед Матвей всегда так заваривал. А в хорошие времена еще насыпал пригоршню сахара. «Хорошие времена», – понял я после первого глотка. И еще понял, что все это не калейдоскоп… точнее, не мираж, а здесь и правда дед Матвей. Но откуда? Почему? Как?
Язык и нёбо сильно обожгло. Я стал ловить воздух, слабо пытался отвернуться от его огромной ладони, в которой пол-литровая кружка выглядела чуть ли не маленькой кружечкой.
– Куды! Пей лекарство-то! Ет-мо не блажи ради, а лечения для! А ну, какой столбняк подхватил?
– Полно вам, дед Матвей! – веселым и одновременно неприятным голосом сказал кто-то незнакомый, но стоящий очень близко.
Меня поразил этот голос. Звонкий, легкий, уверенный и… почему-то кажущийся очень враждебным. Давно я таких не слышал. Да и вообще, слышал ли когда?
Наконец кружка опустела, едкая сладкая жидкость залилась за шиворот, потекла по подбородку, кусая мелкие язвы на щеках, образовавшиеся от какой-то неведомой болезни, сильно щипала глубокие комариные укусы. Дед Матвей освободил мою голову от своей огромной теплой ладони и протянул большой кусок черного хлеба, натертого солью, с охапкой дикого чеснока.
– Вот, чтобы все съел! – строго сказал он.
Но меня и уговаривать не надо! Я хлеба уже как полгода не видел, не видел соли, не видел почти ничего, кроме прошлогодних лесных ягод и безвкусных, похожих на резину с привкусом болота, кусков вяленой рыбы да мелких птичек, которые после ощипа были размером со спичечный коробок. Только сегодня нам с Сато улыбнулась удача, когда мы подстрелили оленя. Господи, о чем же я думаю!
– Сато! Где же Сато?
– Тихо, тихо. Убег, убег твой охринавец. Еще как только подходить начали. Смотрю! Кто-то петляет из стороны в сторону. Ну, думаю, знакомая походка. Да не додумал вовремя. Видишь, тебя чуть не подстрелил, бедового. Не признал издалека, Кинстинтин, на пятом десятке-то ужо глазенки не те… да и ты малость изменился за это время.
Я толком не мог говорить. Весь рот наполняла едкая масса из спирта, ржаного грубого хлеба и стеблей чеснока, свежих, острых, едких.
– Сато, Сато? – прохрипел я и попытался подняться.
– Убег, убег паршивец! Убег, здоровый-невредимый. Да ты не бзди, дорогой Кинстинтин, к Северному морю подался. Ихние тама, посему дорогу домой, чай, найдет, еще открытку тебе из своих джунглей пришлет.
– Нет в Японии джунглей, дед Матвей. Что вы молодого человека в заблуждение вводите! – опять услышал я этот легкий уверенный голос, как будто не из нашего мира. – Борис. Рад знакомству, товарищ! – проговорил незнакомец и потряс мне руку.
Сквозь заплывшие веки я попытался разглядеть того, кто назвался Борисом. Может, он новый командир роты? Или еще хуже, замполит? Тогда недолго мне осталось…
Говорит как образованный, но на офицера не похож. Значит, значит…
Нет, на Борисе была не военная, а штатская форма. Значит, не командир роты. Да и вообще не военный. Остается замполит.
– Тоже голова! – дед Матвей усмехнулся и принялся скручивать свое привычное курево. – Прошу любить и жаловать. Борис, наш инженер, геологоразведчик. Или просто разведчик! Начальник экспедиции, между прочим! – дед Матвей поднял руку, зажав готовую самокрутку между большим и указательным пальцем.
– Бросьте вы свои «кулацкие» выраженьица, дед Матвей. Вы же коммунист, – ничуть не злясь, все так же весело и легко сказал Борис. Не было в его голосе ни упрека, ни ненависти, только какая-то тугая непрошибаемая уверенность. Уверенность абсолютная, которая выдержит все и вся. Наверное, она мне и не нравилась больше всего.
Борис, кажется, вытряхнул папиросу из пачки и тоже закурил.
– Ладно, ладно. Вот Кинстинтин, лейтенант младшой, значит. Попал в осаду к врагу, еще до наступления. Так и сгинул, бедолага. Но вот плененный! – дед Матвей зачем-то повысил голос. – Плененный Кинстинтин вернулся к нам, в нашу бывшую геройскую кавалерийскую, так сказать, ячейку коммунизма. На-ка, держи! Посмоли маленько, горло прочисть, – и он протянул мне плотную, чуть не с палец толщиной самокрутку.
Плотно крутит дед Матвей, значит, вести с фронтов хорошие. Значит, довольствие приходит в срок.
После первой затяжки меня скрючило, чуть не вырвало. Я кое-как удержался, сплюнул под борт Бэки, на котором лежал, как на больничной койке. И только сейчас понял, что во всем, что здесь происходит, не так! Совсем не так! Вместо зенитки, которая была прикручена к кузову Бэки и которая была главным, да и, пожалуй, единственным оружием нашей роты, теперь возвышался большой коловорот, наподобие тех, какими делают скважины или ямы для телеграфных столбов.
– Э…э…это, – сказал я, показывая дрожащей рукой на странную конструкцию. Я понял, что если наш взвод потерял зенитку, то скоро всех нас отправят в лагеря или даже расстреляют. А еще хуже, отдадут на пытку монгольским пастухам, которые снимут с нас кожу. Просто так. Как они снимают кожу с забитой коровы.
– Ты не крутись. Кури спокойно, – проговорил дед Матвей и снял мягкую опушку пепла с края своей самокрутки. – Кури, оно тебе полезно-то небось…
– Дед Матвей, да как же?! Как же?! – попробовал закричать я, но вместо этого получился какой-то стон. – Зенитка! Зенитка!
– Фью-ть-ть, занетка! – кажется, намеренно коверкая слова, проговорил дед Матвей. – Ужо увезли давно! О-хо-хо-хо…