Рустик, увидев это, неодобрительно покачал головой.
– Я сказал: пятьдесят плетей! И все! Никаких зуботычин! Кто-то решил выслужиться?
Ответа не последовало.
Потом, обратившись к Юстину, Рустик спросил:
– Ну, хоть теперь-то ты одумался?
– Я по-прежнему… в здравом уме, – ответил тот глухо и хрипло, но отчетливо. – И… повторяю вновь… я… христианин!
Рустик закрыл глаза и, подперев кулаком висок, опираясь на подлокотник своего кресла, некоторое время молчал. Потом выпрямился и заговорил вновь.
– Что ж? Я пытался сделать для тебя что мог. Но ты сам приговорил себя к смерти. Недаром говорят: бешеной собаке вода страшна. Так и вам страшны наши священные жертвоприношения. Бешеных собак положено уничтожать, как их ни жаль, иначе погибнут все. Вы противитесь мировому логосу, вот почему мы уничтожаем вас. Все, что я могу еще сделать для тебя, философ, из чистого человеколюбия – это чтобы тебя подвергли быстрой и безболезненной казни через отсечение головы, а также чтобы тебя освободили от публичных издевательств и приговор привели в исполнение прямо в темнице. Это произойдет завтра на рассвете.
Юстин некоторое время молчал. Потом посмотрел на своих сотоварищей и, неожиданно улыбнувшись (в этой окровавленной улыбке в сочетании с заплывшим глазом было что-то жуткое), сглатывая кровь, произнес по-гречески, явно что-то цитируя по памяти и исполняясь восторгом от произносимых слов:
– Верно слово!… Если мы… с Ним умерли… то с Ним… и оживем… если терпим… то с Ним и… царствовать будем… если отречемся… и Он…. отречется… от нас! Подвигом добрым… я подвизался… течение совершил… веру сохранил… А теперь… готовится мне венец правды… который даст мне… Господь… праведный… Судия…
Все члены судебной комиссии и присутствующие на процессе замерли в недоумении, почти в испуге, а осужденные взволнованно зашумели:
– Христос посреди нас! Господи, дай нам сил!
Все это выглядело странно и неестественно.
– Кончай свои проповеди! – срывающимся голосом, с неожиданным гневом воскликнул Рустик, обращаясь к Юстину, и топнул ногой.
– Отпусти им, Господи!.. Не ведают… что творят! – были последние слова Юстина, уводимого стражниками.
Процесс завершился быстро. Все осужденные были приговорены к смертной казни (род казни избирался в зависимости от общественного положения) и препровождены в темницу.
– Сумасшедший! – сердито повторял Гельвидиан на обратном пути. – Вот и защищай такого! Слава богам, что избавили меня от этой участи! Вот так проиграешь дело, а потом доказывай, что обвиняемый сам всеми силами себя топил! Но что тут поделаешь? «Где нет возможности, нет и обязанности», как сказал наш знаменитый юрист Ювенций Цельс. Вот только не помню – нынешний консул или его отец.
Гельвидиан засмеялся, пытаясь разрядить обстановку. Незнание, скорее всего, было притворным. Веттий молчал. Ему не совсем понятна была непреклонность этого человека и странная готовность идти на смерть по столь незначительному поводу, но сам процесс произвел на него весьма тяжелое впечатление. «Я философ и осуждаю на смерть своего собрата!» – звучал в его ушах голос Рустика. «Как же так? – думал он. – Сократа казнила невежественная толпа. Тиран Нерон приговорил к смерти философа Сенеку. А тут оба именуют себя философами, и тот, и другой стремятся к истине, и каждый думает, что именно он на верном пути; один за нее идет на смерть, другой – приговаривает к смерти. Кто из них мудр, кто безумен?»
Той ночью он почти не спал, все думал об осужденных, ожидающих конца, старался представить себе, что могут чувствовать они. Обычно казни преступников, которые ему доводилось видеть в амфитеатрах, никак не пересекались с его собственными размышлениями о смерти, но в этот раз что-то объединяло его с ними. Он думал об этом Христе, которого не раз упоминала Марцелла. Но она никогда не говорила о том, что за Него надо умирать и что нельзя участвовать в жертвоприношениях! И что он сам будет делать, если ее так же бросят в темницу, будут терзать бичами ее нежное тело? Он же не вынесет этого! А мать? Как бы поступила в этом случае его мать? Неужели и она, как эта Харито, вот так же не сделала бы даже попытки себя спасти?
На следующий день, в июньские календы, он узнал, что на рассвете приговор философу Юстину был приведен в исполнение.
5
Как ни тяжело было впечатление от казни Юстина, но постепенно оно сгладилось, заслонилось другими событиями, заботами, конечно тоской о Марцелле. Июнь и июль Веттий провел в Городе, стремясь наверстать упущенные занятия. Но в августе, когда жара стала невыносимой и «виноградные каникулы» были объявлены раньше срока, они с Гельвидианом отправились в Номент. Туда ему и доставили письмо матери.
«Вибия Веттию, дражайшему сыну, привет.
Давно не получала от тебя весточки, сынок! Ты, должно быть, занят, но все же вспоминай, что я о тебе скучаю и что нет для меня большей радости, чем твои письма.
Как ты живешь? Хватает ли тебе денег? Если будет нужно, пиши или прямо отправь Матура, сколько надо, пришлю. В этом году урожай винограда обещает быть добрым. Рано, конечно, говорить, но, милостью Божией, соберем все, что завязалось.
Хозяйство требует забот, во все приходится вникать. Хоть наш Перегрин и исправный вилик, непьющий, а все равно надо следить. К большому моему прискорбию, люди, в том числе рабы, не умеют ценить хорошее к себе отношение. Если ты к ним с милостью и совсем без строгости – воспринимают это как слабость. Приходится порой быть строгой, хоть в душе и жаль мне их.
Тут приключилась у меня покупка, за которую меня осудили и вилик, и все слуги, к чьему мнению я прислушиваюсь, но я не могла поступить иначе. Сосед наш Юлий Нигеллион, как ты помнишь, с рабами не то что строг – суров, а порой и лют. Даром, что сам сын бывшего раба. Умерла одна из служанок его жены, которая, как говорят, была на хорошем счету. И вот Нигеллион немедленно распорядился выставить на продажу двух ее детей, поскольку в хозяйстве от них пользы нет. На продажу – читай: на верную смерть. Про этих несчастных мне и доложили. Собралась, поехала на невольничий рынок. Что вижу? Девочка, лет девяти, убогонькая: личико попорчено оспой, одни глаза хороши, сама маленькая, тщедушная, ручки, ножки – как прутики, да еще и хроменькая: правая ножка вывихнута от рождения. Прижимает к себе мальчика лет четырех. Тот, по счастью, здоровенький, но ему еще расти да расти, прежде чем будет способен на какое-то дело. Выброшены, понятное дело, в первую десятку и продаются за бесценок – по шестьсот сестерциев. Мальчишечку еще готовы были купить, но одного, сестра его никому не нужна.
В общем, взяла я обоих! Как эта бедняжка плакала от счастья (кто бы знал, что и дети на это способны!), целуя мне руки. У нас и еще есть несколько детей-рабов и при них воспитатель. Вот и эти сиротки теперь к ним присоединились. И то смотрю, чтобы их не заклевали, дети ведь – сам знаешь, народ жестокий. Девочку зовут Бландиной, и правда, имя соответствует ее кроткому нраву. Брата ее зовут Понтиком – и тоже верно, потому как малыш он оказался живой, своенравный, есть в нем что-то от морской стихии.
Смотрю на них и думаю: может быть, хотя бы эти дети, которые с детства будут расти в добре, вырастут другими, и не нужна будет с ними строгость?
Вот видишь, увлеклась я рассказом о своих подопечных, ты уж, должно быть, соскучился. Не забывай меня, милый, пиши почаще! Будь здоров и да хранит тебя Бог!»
Веттий не сразу сел отвечать, несколько дней откладывал написание письма, обдумывал, о чем стоит говорить, о чем нет. Он долго думал, не написать ли матери о суде над Юстином, но решил не расстраивать ее. Наконец из-под его тростинки вышло следующее:
«Веттий Вибии, любезной матери, привет. Прости меня, матушка, что нечасто удается мне написать тебе, но тому виной суета жизни в Городе и мои занятия. Да, по правде говоря, я уже привык к этой жизни, и порой она не кажется мне заслуживающей внимания. Но сейчас выдалось и свободное время, и хороший предмет для описания, ибо уже десять дней мы с братом находимся в номентанском имении дяди. Хотел бы я, чтобы ты могла видеть эту красоту!