Евдокия Нагродская
НЕВЕСТА АНАТОЛЯ
Фантастические рассказы
СНЫ
Посвящается
М. А. Кузмину
Земная жизнь моя — звенящий,
Неясный шорох камыша,
Им убаюкан лебедь спящий —
Моя тревожная душа[1].
М. Лохвицкая
Сегодня шла я из кухни… У нас весь день рубят капусту, некому было даже самовар поставить. Братцы должны вернуться из Евлова — ездили рощу покупать.
Перед отъездом братец Петр Акимович по обычаю зашел ко мне спросить моего согласия на покупку — так уж у нас заведено. Меня всегда спрашивают, но ведь это просто для приличия, так как после смерти мужа я стала их компаньоном. Только я ни во что не вхожу: я ничего в делах не понимаю — пусть делают, как знают, лишь бы мне женихов не сватали.
Замуж они меня уговаривают выйти тоже из приличия, чтобы люди не сказали, что они моей вдовьей частью овладели, а так — им же лучше, что я вдовею: еще какой бы муж навязался.
Я ни во что не путаюсь — пусть делают, как знают. Даже странно мне, когда о моих деньгах говорят. На что мне деньги?
После смерти мужа я хотела в монастырь уйти, да неловко: мы все-таки по старой вере. Хотя братья не очень держатся — Андрей Акимович у нас Петровскую Академию кончил — да перед родней неловко. Зачем с родней ссориться…
Можно, конечно, в скит уйти — у меня в скиту, в Сибири, родная тетка, только там работать заставят, а я ленива, да и здоровье у меня плохое. А хуже всего, что все время придется на народе быть. Особенно я баб не люблю.
Мужчины соберутся, о своих делах говорят — подам чай или закуску и делаю, что хочу: когда сижу — слушаю, когда уйду к себе. А соберутся дамы, — нужно и слушать, и разговаривать.
Молоденькие или дети еще ничего. Скажешь: «Ну, девицы, слушайте, я вам сказку расскажу». Они это любят.
Я очень хорошо умею сказки рассказывать и все больше из головы…
А самое главное — в скиту не позволят светских книг читать, а уж от этого я отказаться не могу.
Есть буду один хлеб с водой, спать хоть на голых досках — только бы читать.
Я всегда любила читать, а как овдовела — только и делаю, что читаю. Городскую библиотеку всю перечитала… Библиотечной барышне, чем могу, услуживаю, и вареньем и маринадами — только бы новые книжки мне первой давала.
Ах, как иногда хорошо бывает… Кажется, что весь мир позабыла…
Так вот — иду я из кухни и слышу, — Ваня в своей комнате возится, что-то тяжелое передвигает.
Я заглянула к нему.
— Что ты, Ваня, делаешь?
— Я, тетенька, кровать переставляю головой к окну.
— Зачем?
— Да я сны забываю.
Я засмеялась.
— А не все ли равно, как кровать стоит? — спрашиваю.
— Я, тетенька, жаловался приказчику Тимофеичу, что как я сюда, к вам, переехал, мне сны сниться перестали, а он мне говорит: «Человеку всегда сны снятся, а только ты, наверно, лицом к свету спишь. Проснешься — свет сразу в глаза— ты сон и позабудешь».
— А на что тебе сны помнить? — удивилась я.
— Так. Скучно без снов, — отвечает.
Я посмеялась и пошла.
Ваня наш дальний родственник — Петра Акимовича сватьи сын. Братцы за него в училище платили, а теперь взяли его к себе, чтобы к делу приучить, кажется, наследником его сделать хотят, потому что детей у нас, ни у кого, нет. Всем нам семейная жизнь не задалась.
У братца Петра Акимовича жена родила девять человек детей, но все в младенчестве умирали, а последний ребенок ее так попортил, что она теперь без ног совсем… в кресле мы ее возим. У брата Андрея совсем неудачная жизнь — живет с чужой женой. Мы это знаем — да и в городе все знают. Сначала болтали, а теперь перестали — шесть лет прошло.
Там есть трое детей, да кто их знает, — чьи. Муж-то ее, почтовый чиновник, с нею вместе живет. Он и моложе и красивее братца Андрея, так что мой муж, покойник, говорил, будто у нее не любовь, а денежный интерес, и не пускал меня с нею знакомиться. А теперь, после его смерти, она бывает у меня, и я к ней хожу. Мне что, это не мое дело — я в это не мешаюсь. Она ко мне ласкова, и книжки мне приносит, и очень хорошо на пианино играет…
Я другой раз по целым часам слушаю: так у нее все понятно выходит, как будто читаешь.
Я ей один раз говорю:
— Сыграйте мне, Надежда Алексеевна, то, что вы мне на прошлой неделе играли — длинное такое.
— Не помню, — говорит, — я вам так много играю.
— А вот начинается громко, словно кто-то сказал: «Слушайте, сейчас расскажу вам историю» и начинает сначала что-то страшное и все страшнее и страшнее… А потом там есть такое грустное, словно кто-то о чем-то умоляет, а под конец опять кто-то сказал: «А вот и все, вся история кончилась».
Она на меня пристально так смотрит.
— Чудачка вы, Серафима Акимовна, как же я могу это понять… а впрочем, постойте, постойте — не это ли?
И заиграла как раз то самое. Кончила и говорит:
— Это называется: «Патетическая соната», сочинение знаменитого музыканта Бетховена.
— Знаю, — говорю, — много о нем знаю, и недавно его жизнеописание читала, чуть не плакала: каково музыканту-то оглохнуть…
После этого разговора Надежда Алексеевна стала чаще ко мне ходить, на дружбу напрашиваться, комплиментымне говорить, — будто я такая умная и сама себя образовала, что я «тонкая натура» и чего-чего только не наговорила, но у меня сердце к ней не лежит — она понемногу и отстала.
Вечером чай пили втроем: невестка, Ваня и я. Невестке нездоровилось, я ее скоро отвезла в спальню, а сама вернулась еще чашечку чая выпить.
Ваня сидит за столом, перед ним стоит остывший чай, а он куда-то в стенку смотрит.
Лицо у Вани худое, длинное, в веснушках, волосы белокурые. Сам худой, тщедушный, сутуловатый, глаза, правда, большие, только всегда как-то странно смотрят, точно ничего не видят.
— Ваня.
Он вздрогнул, словно свалился откуда, рот раскрыл и так глупо на меня смотрит.
— Что же, — спрашиваю, — видел ты сон сегодня?
— Видел, — отвечает и сконфузился.
— Растолкуй ты мне, почему тебе так хочется непременно сны видеть?
— Я очень уж интересные сны вижу…
— Ну расскажи мне сегодняшний.
— Неохота, тетушка, вы смеяться будете… я теперь никому снов не рассказываю… прежде пробовал, как меньше был — все всегда смеялись… в школе дразнили…
— Я не буду смеяться.
— А другим не скажете?
— Не скажу никому.
— А вы побожитесь! — и весь покраснел.
— Ну, побожилась. Говори.
Ваня оглянулся кругом — встал, запер дверь в коридор, сел ко мне поближе и шепчет:
— Я, тетушка, не простые сны вижу…
— А какие? Пророческие?
Помолчал.
— Нет, не пророческие… а совсем, совсем особенные — и будто не сны, а вправду. Так вправду, что то, что я вот в конторе сижу, и Тимофеич бранится, и вы, и дяденька — это все сон, а во сне правда… Вы смеетесь, тетенька?
— Нет, не смеюсь — это и со мной бывает — только не от сна, а от книги. Когда книга интересная, так и не хочется ни о чем думать, и обедаешь кое-как, и одеваешься наскоро — только бы отделаться, да скорей читать.
— А вы, тетушка, не переделываете того, что читаете? — спрашивает Ваня.
— Как это? — удивляюсь.
— Да так — вот в книге, например, кто-нибудь умер, а вам жалко, и вы сочиняете, будто про себя, что тот человек жив, и дальше совсем другое выходит.
Ваня весь даже переменился — лицо как будто другое стало — и глаза не глупые.
Задумалась я над его словами и, помолчав, говорю:
— Видишь, Ваня, — это со мной бывает — только не всегда. Иногда в книге так все к месту, так хорошо выходит… и жалко до слез, если кого обидели, или кто умер, но только переменить этого даже не хочется… Будто так нужно, и иначе все испортишь: на правду будет непохоже.