Пленник мутного, тяжкого воздуха
Я неживые ресницы смыкал, чтоб привыкнуть к нему,
И видел цветные высокие башни,
Пестрые крыши, высокие снежные шапки вдали, -
Отраженье в стоячей воде:
Не зная, что это – видение Дюрера.
И снова я – скупщик краденого,
Грабящий сны мертвецов,
Я прочел в книге: искусство – великий труд,
Но кто бы не сказал, что невежда твердит
Чужую мысль, и – все тот же
Черный лебедь чуждых мне вод.
То были стихи, написанные Чаббом, но – совсем другие стихи. Он задумывал пародию, каждая строка здесь была ключом к выстроенной им сложной загадке, но безумец, не меняя ни слова, переиначил весь текст. Подделка стала правдой, гимном самоучки, провинциала, безумного, больного антипода.
– Боже мой! – вырвалось у Чабба. – Что сказал Вайсс, когда услышал это?
– Назвал меня фальшивкой.
– И вы тогда…? – с ужасом спросил Чабб. Он понимал, что сейчас последует признание, а за ним, скорее всего, – расправа.
– Я показал ему кусок скальпа, который срезал с головы Фогельзанга.
– И?
– Он попытался убежать от меня, – устало сказал Маккоркл. – Я пошел за ним, словно за котенком, который удрал из корзинки. Он пытался вылезти в слуховое окно. Я крикнул вслед, что ничего плохого не сделаю, но он стал просить меня, чтобы я больше его не мучил, он и так страдает, как ни один человек на свете, когда же его оставят в покое? И про вас тоже. Он назвал ваше имя, сказал – вы меня создали, сложили по частям. Он выкрикивал все это, протискиваясь в окно. Клянусь, я и близко к нему не подходил. Зачем-то он полез через верхнюю фрамугу, но табурет под ним покачнулся, упал, Вайсс рухнул вместе с ним и со всего маху ударился головой о стенку. Так он погиб.
– Да, это я убил его, – завершил свою повесть Маккоркл и, опустошенный, выронил руку Чабба.
В отеле «Мерлин», в номере 604, Кристофер Чабб повернулся ко мне и тоже развел ладони с въевшимся в линии судьбы и любви машинным маслом.
– Он отпустил меня, – повторил Чабб. – Я кинулся в ночь, точно кролик. Упал, покатился, вскочил и побежал дальше… Наутро я очнулся с вывихнутой лодыжкой и синяками на лице, но твердо решил уехать. Собрал свой мешок, дотащился до Спенсер-стрит и выложил три фунта за билет второго класса до Сиднея.
16
В тот грозовой день в Куале-Лумпур я не еще не догадывалась, какой талант обнаружу в рукописи Маккоркла. Пока я видела только фантастическую ауру, не проникла дальше панциря, то есть – узнала историю текста. И этот панцирь, и содержимое до крайности заинтересовали меня, однако, учитывая склонность Чабба к мистификациям, я держалась настороженно. Таким образом, я сама превратилась в фальшивку, я притворялась, будто пишу его историю – знать бы тогда, что тринадцать лет спустя, в сторожке усадьбы Антрима, я сяду записывать его рассказ и многое сверх того.
Тогда я еще не понимала, с чем играю, не могла и подозревать, что по следам рассказанной Чаббом истории поеду в Сингапур, Сидней и Мельбурн в тщетной попытке узнать, кем же на самом деле был гигант, который, как я думала, явился на свет из потаенных уголков болезненной фантазии Чабба.
Через три года я возвращусь в Австралию, проеду шестьсот тягостных миль от Мельбурна до Сиднея, а в результате не узнаю ничего нового – разве что увижу, как далеко Чабб бежал от порожденного им призрака.
Прежде Чабба признавали в сиднейских литературных кругах, уважали не только за глубокую начитанность и стойкость в спорах, но и за взыскательный, жесткий вкус. Паренек из Хаберфилда славился тем, что на свою полку допускал лишь немногих поэтов: Донна, Шекспира, Рильке, Малларме. Он вырос во второразрядной – по его понятиям – культуре, и эта аскетическая подборка книг свидетельствовала о той движущей силе, которая в итоге породила Боба Маккоркла, – о страхе польститься на низший сорт, на что-то поверхностное, вторичное, провинциальное.
Об этом стеллаже я потом наслушалась немало, но чаще былые друзья Чабба вспоминали про его любовь к Джелли Ролл Мортону [51], про долгие пьяные ночи, когда он играл негритянскую музыку, к нижней губе прилип окурок, рот кривился в легкой, почти незаметной улыбке. Женщины так и липли к нему, не забывали упомянуть друзья. Он ничего для этого не делал, просто играл на пианино, а они гладили стриженую монашескую голову.
Но вернувшись в Сидней после смерти Вайсса, Чабб не разыскивал старых друзей. Мне он это объяснил так:
– Я знал, что я – убийца. Я потерял лицо. Я сгорал от стыда, мем.
Вот почему он за милю обходил Пэддингтон, Дарлинг-херст и Кингз-Кросс – все места, где он рисковал наткнуться на собратьев-поэтов и художников.
Вскоре Чабб нашел работу в рекламном агентстве, писал буклеты для кутюрье. Кто бы стал искать ценителя Высокого Искусства в таком месте? Он купил себе первый из множества костюмов, белую рубашку, серую фетровую шляпу – в ту пору Сидней заполонили серые фетровые шляпы. Потом снял плохонькую квартирку в Четсвуде – мещанском районе, где прежде он бы задохнулся и не смог жить. Здесь никому дела не было до поэзии и до судьбы Дэвида Вайсса.
– Там это и было написано, мем. – Он не уточнил: «Написано Маккорклом», а я не переспрашивала. Было ясно: сейчас он отдаст мне рукопись. В горле у меня вдруг пересохло, я подлила в стакан холодного чая и выпила, пока Чабб, как всегда, очень бережно, снимал черную изоленту с упаковки. Один целлофановый пакет, другой – и вот, наконец, толстая пачка бумаг, перетянутая красной резинкой. Та лопнула, когда Чабб попытался ее снять.
Он вручил мне рукопись, и я помедлила, скрывая нетерпение.
– Читайте, мем, – предложил он.
На ощупь страницы оказались сухими и пыльными, они были отпечатаны на желтой, крошащейся бумаге, какую раньше использовали в мимеографах.
– Читайте, не торопитесь.
Но как далеко было этому тексту до той единственной страницы, о которой я неотступно мечтала.
– Это Боб Маккоркл? – спросила я, словно о реальном человеке.
– Вы прочтите.
Значит, нет.
Я прочла все сорок три стихотворения, скрывая свое раздражение от автора, который сидел так близко, что я слышала, как бурчит у него в животе. Когда чепуха приходит по почте, не беда – графомана несложно отвергнуть в письме, но тяжело читать стихи под мученическим взглядом автора. И хотя я умела отвергать авторов, сейчас я напрасно подбирала слова утешения.
Если то были его «настоящие» стихи, подайте мне фальшивку. Да, здесь не было избыточной сложности, в какую порой впадал Маккоркл, не было и его жизненной силы, его ярости, неистовой гнусавости, веры в поэзию, которая важнее всего на свете. От пожелтевших страниц несло ханжеством, самооправданием, снобизмом. Поэт здесь стремился к высотам искусства и знания, боролся с Филистерами и Троллями, то и дело в этих стихах мелькал странный узкоплечий человечек с худыми волосатыми запястьями и блестящим яйцеобразным черепом, с которого на плечи сыпалась перхоть. Это был Шпион, Судья или Палач. Пытаясь скрыть разочарование от занудных катренов, я горячо заговорила об этих грозных призраках, расхвалила их плотность, реальность.
Чабб все прекрасно понял. Сложил рукопись и, не глядя на меня, схоронил ее в пластиковый пакет.
– Раз уж вам так понравились эти персонажи, не стану скрывать: они списаны со старины Блэкхолла.
Разумеется, я понятия не имела, кто такой Блэкхолл.
– Хозяин. Шпион. Вы готовы слушать? Не хотелось бы наскучить вам еще больше.