Он ринулся в дом и выбежал снова уже с наручниками. Ему прямо-таки не терпелось примерить их на меня. Мы хорошенько потоптались по его цветочкам, Фогельзанг взбесился, и я без особого труда сшиб его.
– Ирисы мои не трогай! – вопил он. Я отволок его в жалкую тесную кухоньку. Ирисы – только о них он и думал, пока я не усадил его на стул и не уведомил придурка официально, что он не имел ни малейшего права трогать издателя.
Если б он согласился уехать из Мельбурна или хоть отпуск взять, все бы обошлось. Ему и так несладко пришлось – на морде грязь, ошметки его любимых ирисов присохли. Ясно же, что на этом я не остановлюсь, но где ему понять, какой властью наделен поэт! Фогельзанг сказал мне, что все напрасно: в любом случае Дэвида Вайсса ждет обвинительный приговор.
И тут я малость перестарался. Зря, конечно, но и вы перестарались, мистер Чабб, так что должны мне посочувствовать. В ящике стола нашелся разделочный нож – старый такой, с желтой рукоятью. Я гонял Фогельзанга вокруг стола, пока не зажал голову под мышкой, и срезал у него с черепушки кусок скальпа, небольшой, пару квадратных дюймов, не смертельно, хотя на голове много сосудов, кровь так и хлынула ему на лоб и в глаза. Наверное, он бы здорово перепугался, если б сумел разглядеть свое отражение в зеркале.
Вот теперь он готов был послушать, теперь он с готовностью поклялся, что не станет больше выступать в суде против моего издателя. Он тоже перестарался: советовал вломиться в дом прокурора, поджечь его машину. Я сказал придурку: речь идет о его жизни, и если он не сдержит слово, я вернусь ночью и сверну ему шею во сне. Все это я делал не только ради Дэвида Вайсса, но и ради искусства, ради нашей страны, где разучились драться за что-нибудь серьезнее, чем решение крикетного арбитра. Мой поступок может показаться зверством лишь тем, кто ничего не смыслит в искусстве. Во имя поэзии я готов содрать кожу и волосы хоть с тысячи голов.
– Это аллюзия на «Помрачившуюся эклиптику»? – спросил его Чабб.
– Мне дороги любые стихи, – отвечал Маккоркл. – Даже ваши.
Что он хотел этим сказать? «Помрачившуюся эклиптику» Боба Маккоркла написал Чабб.
– Я же не бросил Фогельзанга истекать кровью, – продолжал Маккоркл. – Я прижег рану меркурохромом, порвал наволочку на бинты. Как все забияки, мистер Птичье Дерьмо сделался теперь кротким и беспрекословно улегся в постель, когда я ему велел… На эту возню ушло слишком много времени, – продолжало чудовище, подводя Чабба к лужайке, где прошлогодние сорняки слежались темно-бурой подстилкой. – Трамваи уже не ходили, то есть было за полночь. Я проторчал в Глен-Айрис пять часов. Пришлось топать в город на своих двоих, но я к ходьбе привычен, потому-то и подковал носки и пятки – так башмаки дольше служат. В день я в среднем по тридцать миль отмахиваю.
Я решил навестить Дэвида Вайсса, сообщить ему добрую весть, что с обвинением покончено. Сначала я завернул к миссис О'Брайен на Грэттан-стрит и купил с черного хода бутылку шипучего «бургундского». Сами понимаете, я сильно волновался: Дэвид Вайсс стал для меня все равно что матерью, он породил меня на свет, Дал мне жизнь, бился за меня против всех врагов. Они называли меня фальшивкой, а он не усомнился во мне.
Но – странное дело – мы ни разу не встречались. Он знал меня только по письмам самозванной «сестры». Нет у меня никаких сестер, но кто-то написал эти письма, да еще так, словно я уже помер. Кое-что он сообщил верно: раньше я ремонтировал велосипеды, а сейчас работаю в «Масс Мьючуал» [49] и считаюсь весьма перспективным агентом. И я вовсе не помер – автор этих писем врет как сивый мерин.
– Тут он как зыркнет на меня! – содрогнулся Чабб. – Чой! Боже спаси, ну и взгляду него был!
Кристофер Чабб – не в Мельбурне, а рядом со мной в Куале-Лумпур – поднялся на ноги и в десятый раз оправил на себе желто-коричневый саронг.
– Конечно, – продолжал он, – этим лжецом был я, но я же не знал, что известно Бобу Маккорклу. На кого он сердится? На меня? Пока я видел только одно – этот человек спятил. И я не пытался спорить с ним, прикусил язык. Сарунг тебуан джанган диджолок, маши кена кетубунг, как тут говорится. Не лезь в гнездо к осам, не то зажалят до смерти.
Но Чабб, словно телок в загоне, не мог сбежать ни от рассказчика, ни от его повести.
– Первое разочарование, – неуклонно продолжал его мучитель. – Вайсса я дома не застал. Пришлось часами бродить между «Латинским кафе» и «Молиной», пока я не обнаружил его – он как раз прощался с вами на Коллинс-стрит. Дело шло к рассвету, но бутылка вина так и лежала нетронутая у меня в кармане – и вот он, наконец, мой издатель! Никого на свете я так не любил.
Я понимал: наша встреча потрясет Вайсса. Он же считает меня покойником. Чтобы не застать его врасплох на улице, я решил пойти к нему домой. Дэвид жил на Флиндерс-лейн, неподалеку от Коллинса.
– Вы-то, само собой, получше разбираетесь в жизни, чем я, – сказал безумец Чаббу, провожая его к рядам детских могил, откуда поверх высокой ограды кладбища они могли разглядеть одинокую Попрыгунью [50] на фоне иссиня-черного неба. – Кое-кто называет меня гением. – Он произнес это без малейшего намека на иронию. – Наверное, потому-то я так мало знаю об этом мире. Люди вроде вас и не догадываются, что я знаю и чего не знаю. Вы слишком хорошо понимаете мир и совсем не понимаете меня.
Повисла пауза. Чабб сообразил, что надвигается кризис, и огляделся по сторонам в поисках камня или палки.
– Что? Наскучила моя история? – оскалился Маккоркл.
– Нет-нет, отнюдь. Мне бы хотелось лучше знать вас.
– Ну так вот что я вам скажу, – после минутного раздумья произнес Маккоркл. – Я прекрасно разбираюсь в устройстве двигателя внутреннего сгорания, но простейшее словосочетание вроде «шелковые чулки» сбивает меня с толку. Вы можете мне это растолковать?
Поскольку Чабб не знал, что творится в больной голове, он предпочел воздержаться от прямого ответа. Пробормотал только, что не понял, о чем речь.
– Да вот о чем, – с неожиданной простотой сказал великан. – Глупо я поступил: сломал дверь, когда Вайсс не открыл мне.
– Вы сломали дверь?
Ярость, бушевавшая в гиганте, на мгновение затихла. Плечи его обмякли, он выпустил из цепких пальцев запястье Чабба, закрыл лицо большими ладонями.
– Увы – пробормотал он. – Я напугал его. – Я назвался, как же иначе? Боб Маккоркл – так и сказал. Он же видел мою фотографию. Сам ее опубликовал. Вы тоже видели, надо полагать.
Он же знает, что я сам сделал эту фотографию, подумал Чабб. Он дразнит меня, но зачем?
– «Я Боб Маккоркл», – сказал я ему, – повторил великан. – «Ваш автор, мистер Вайсс». Но он заорал на меня: «Убирайтесь!» В голос заорал. На меня! Стоял передо мной в рубашке и трусах. Мой издатель. Я любил его. Я снял с себя плащ и протянул ему, чтобы он прикрылся, а он оттолкнул мою руку и крикнул: «Чудовище!»
Я постарался не обижаться. Я переступил тот порог, потому что думал только о Вайссе, хотел ему добра, пришел сказать, что с неприятностями, которые он нажил из-за меня, покончено. Я поднял с пола отвергнутый плащ, смотрю – а бутылка-то, которую я думал распить с ним вместе, разбилась. Одежда пропиталась вином, в кармане – одни осколки. Но разве я мог обидеться на Вайсса? «Я – Боб Маккоркл», – повторил я. И начал читать ему стихи в доказательство.
И вновь, на Главном кладбище Мельбурна, в шесть часов зимнего вечера, гигант, расставив тяжелые мощные ноги и ухватив Чабба за руку, разразился нелепой и страстной декламацией:
Пленник мутного, тяжкого воздуха…
Разумеется, стихи были Чаббу знакомы, но он не был готов к такому исполнению – к исступленному взмаху свободной руки, к подергиванию головы, к закатившимся глазам, будто слепец играет джаз на рояле. И звук – вместо усредненного дикторского английского, который слышался автору, когда он писал эти строки, зазвучал голос гнусавый и яростный, осипший от горечи. Чабб слушал однажды запись Элиота, и авторское чтение показалось ему скучнее проповеди, но этот человек неистовствовал, как пойманный хищник, как запертый в клетку дикарь.