И были мамины глаза и руки - вот она вышивает по тонкому венецианскому полотну цвета свежего молока, вышивает тонкой иголкой, такой тонкой, что иголка вместе с шелковой нитью кажутся солнечным лучиком. Мама вышивает солнечными нитями по белизне полотна. И конечно, вышивает для отца. Для кого еще можно вышивать солнцем?
И отец, разумеется, отец. Темноволосый и темноглазый, с чеканным профилем античных статуй. Темноволосый и темноглазый - и все же сейчас Кристабель думала, что у них с Мартином было много общего. Прямота клинка во взгляде.
Как, когда их с Мартином союз ненависти перерос в нечто совсем иное? И перерос ли? Можно ли приручить волка, заставить спать у камина и сторожить дом? Чушь! Невозможно. Но все чаще Кристабель ловила себя на мысли, что ей очень хотелось бы такого же чистого и простого счастья, какое было у ее матери с отцом - до всего того ужаса, что начался с визита знатного сеньора Арнольфини в не слишком богатый дом Бриана де Марино.
Прошлое почти перестало заряжать ненавистью - оно заряжало теперь чем-то иным. И Кристабель говорила себе, что должна расправиться с Арнольфини если не ради матери, то ради Мартина и ради того, кто растет в ее чреве…. Отчего ради Мартина, она не могла сказать, но ощущалось это необыкновенно четко. И Кристабель боялась признаться даже самой себе, что ненависть к Агнесс - расчетливая ненависть, благодаря которой в Азуэло появился отец Франциск, - была рождена не только самим звучанием фамилии Арнольфини, но и ревностью.
Итак, Кристабель была одна, наедине с белоснежной тканью, по которой она вышивала шелком. В последние две недели она до странного пристрастилась к вышиванию, которым раньше занималась лишь по обязанности. Утреннее нездоровье посещало ее все реже, и Анхела обычным хмурым тоном, каким она сообщала даже о самых приятных вещах, говорила, что впереди самая чудесная пора.
Лаццаро Арнольфини уехал на охоту еще вчера. Мартин и Джан-Томмазо с утра отбыли во Вьяну. И в отношении последнего это было бесспорно хорошо и удачно - слишком уж докучливым был острый взгляд и приторно-сладкие речи венецианца.
Сегодня было воскресенье, и после мессы делать Кристабель было совершенно нечего. День обещал быть тихим, словно в вышине неба над Азуэло раскрыл крылья могучий ангел.
- К вам какая-то девушка, госпожа, - Анхела появилась в дверях как всегда неслышно и с обычным угрюмым видом. Всегда готовая к защите.
- Проводи, - кивнула Кристабель. Просителей она принимала если не много, то достаточно - слухи о доброй и мудрой хозяйке Азуэло распространились по округе и селяне и селянки тянулись к ней за помощью. Кристабель принимала всех и всех выслушивала, но помогала с разбором.
Молодая белокурая девушка, крепкая и высокая, была ей незнакома. Но когда девушка, назвавшаяся Бьянкой, заговорила, Кристабель поняла, кто она такова.
Про васконку Хосефу, которую многие в округе считали колдуньей, она успела наслушаться довольно. Однако в смертях младенцев, недороде, худом молоке у коров и плохом приплоде у коз Хосефу не обвиняли. Больше говорили про ее власть над людскими душами и людскими влечениями.
Бьянка сказалась племянницей доньи Хосефы и начала жаловаться на неприязнь и притеснения, которые они с тетушкой терпят от деревенских жителей.
- Добрая госпожа, - говорила она глубоким грудным голосом, от которого, казалось Кристабель, сам воздух вздрагивал, - мы с тетушкой и к мессе ходим, и причастие принимаем - за что же нам такое бесчестье?
Кристабель казалось, что Бьянка, говоря, ходит по кругу - кружит, кружит, навеивая дремоту, и голос ее кажется все более низким… мужским. Вот ближе, ближе, она касается руками плеч Кристабели - невесомо и все же привязывая этим касанием к себе, притягивая. С мутной и тяжелой головой Кристабель подалась навстречу Бьянке, и губы коснувшиеся ее губ, не были губами женщины. И шла, струилась от Бьянки мужская притягательная сила - могучая, пьянящая, лишающая воли, превращающая волю в податливое тесто. Такая же сила шла от Мартина. Мартин! Едва имя Мартина - ее… соучастника, любовника…или все же возлюбленного? - возникло в сознании Кристабель, как кружение остановилось. И Бьянка снова стала просто деревенской девушкой, пришедшей к владетельной сеньоре с просьбой. И только на краешке сознания Кристабель была уверена - то, что это неведомое существо стало вновь Бьянкой, было лишь его, существа, доброй волей.
- Я все сделаю для вас, госпожа, - прошептала Бьянка. Она стояла в прежней почтительной позе у входа - как и тогда, когда только явилась. - Я все для вас сделаю.
И она вышла, и Кристабель так и не смогла понять, был ли тот поцелуй, или у нее просто закружилась голова вследствие ее положения. Только брошенные вскользь Анхелой слова про “васконскую ведьмачку” удостоверили Кристабель в том, что посетительница ее все же не привиделась.
***
Теперь следует рассказать, как Лаццаро Арнольфини ехал по леску севернее Азуэло, в предгорьях. Он ехал на своем сером как мышь мекленбуржце - чуть засекающемся, которого он давно уже собирался продать и купить испанского жеребца. Низкорослый лесок, где он обычно охотилсяя, оказался сейчас пуст и почти безмолвен - словно вся дичь по мановению палочки злой колдуньи вдруг исчезла. Охотникам встречались только мелкие птицы, да один раз тропку, по которой ехал Арнольфини, пересекла змея.
Собаки на сворках беспокойно ворчали и отказывались брать след, а пегая сучка, которую Арнольфини купил по цене лошади и считал своей главной охотничьей ценностью, временами задирала голову и протяжно поскуливала.
- Не будет дела, ваша милость, - к полудню даже у самых опытных доезжачих не осталось веры в успех.
- Надо было с соколами ехать, а не с этими шавками, - злобно рыкнул Арнольфини и едва удержался, чтобы огреть собак плетью.
Лошади беспокоились, и один из слуг сказал, что, возможно, тут появились волки, вот кони и харапудятся.
Серый волновался больше всех, прядал ушами, косил глазом и то и дело коротко ржал, вскидывая голову. Продам, в бешенстве подумал Арнольфини, сегодня же прикажу продать. Он со злостью пришпорил серого, посылая вперед, - мекленбуржец, отчаянно завизжав, крутанул головой, шарахнулся и Арнольфини вылетел из седла. Он почти не ушибся, упав на тропку, разве что голень распорол о какой-то грязный сук.
Пока слуги поднимали стонущего и бранящегося последними словами хозяина, на тропинке показалась женская фигурка. Женщина в белесом платке, закрывающем голову, суетливо подбежала к Арнольфини и его людям и заохала:
- Ах, беда-то какая, ах беда! Плохая это дорога, благородные господа, ох, какая плохая.
Слуги не успели ни спросить у женщины, кто она, ни возразить, как незнакомка захлопотала около Арнольфини, которого уложили у тропинки на плащ. Прикрикнула на одного из слуг, велев ему найти кусок полотна, отправила второго за водой к протекавшей неподалеку речушке. И все это время она продолжала причитать над нехорошестью дороги, над лукавостью “проклятой скотины”, как именовала она коня, взывала к святым угодникам и вообще всячески выражала свое сочувствие и участие. Потом она извлекла какую-то бутылочку, и продолжая охать и причитать, напитала ею поданный слугой лоскут полотна. Потом прижала к ране и с видом опытного лекаря обмотала шарфом одного из слуг.
- Держать надо завязанным, вот так, пока не затянется рана-то. Ах беда, вот беда так беда, - снова запричитала женщина. И слугам показалось, что вовсе не причитает она - а наоборот, зовет кличет беду на голову Лаццаро Арнольфини.
Далекий колокол донес свой чистый звон через предгорья, отразив его от серых камней и подкрасив эхом ущелий. Но на тропинке не было уже ни Арнольфини, ни его слуг, ни странной женщины. Лишь черный дрозд сидел на сухой ветке.
***
- Вы совершенно уверены, что не видели его, господин Бланко? - наконец Джан-Томмазо решился задать этот вопрос. Мартин ждал его весь день, но дождался только теперь, когда они, переночевав в трактире, возвращались из Вьяны в Азуэло.