— Пока сезон длился, я не мог дождаться его окончания, я в детстве о новой машинке так не мечтал, как о возможности на восемь месяцев свалить от тебя подальше и восемь — господи, целых восемь! — месяцев не видеть твою физиономию и не мчаться к тебе по первому свистку. И вот дождался… И да, первый месяц я был счастлив, ты даже не представляешь, как! Я ходил, занимался, катался, гулял — и я был свободен, понимаешь! Как вольный ветер свободен, куда там Кипелову! Господи, это такое счастье, Фуркад! Я действительно был офигенно счастлив! До того момента, пока однажды вдруг не понял, что сошел с ума, потому что ни с того, ни с сего осознал, что скучаю по тебе.
Мартен медленно поднял вмиг отяжелевшие веки и уперся в него тяжелым взглядом. Вот теперь точно слуховые галлюцинации. Или же Антон научился слишком жестоко шутить, одним словом растаптывая в пыль то, что еще пытается судорожно сокращаться в груди.
— Что смотришь так недоверчиво? Думаешь, я совсем сбрендил? — Антон протяжно вздохнул. — Я тоже так думаю… Представляешь, с каждым днем скучал все сильнее и сильнее… То волей-неволей вспоминал, как… — он резко оборвал сам себя, едва не скрипнув раздраженно зубами. — То увижу в толпе кого-нибудь, хотя бы отдаленно похожего, и словно сердце взрывается. И не от страха, что это ты, нет… От разочарования, что не ты… Черт, я точно сбрендил, если сейчас тебе это говорю… Ты ж потом меня этим разговором замучаешь, да, Фуркад? — неприятным смехом зашелся он. — Весь мозг вынесешь, всё будешь издеваться, как я тебе тут непонятно в чем признавался, и под этим предлогом вновь и вновь в постель тащить, да? Хотя, когда это тебе для постели предлоги были нужны… Да и хрен с тобой. Издевайся… У тебя это отлично получается. Ты в прошлой жизни гестаповцем был, наверно…
Странное слово, произнесенное по-русски, Мартен оставил без внимания. Какая разница, кем он его назвал. И так понятно, что не отцом-благодетелем. Гораздо более важно было другое. То невозможное, то сумасшедшее, то, во что до спазмов в животе хотелось поверить, но было нельзя. Потому что не могло это быть правдой. Потому что — «не хочешь узнать его имя?». Потому что — «полюбить тебя по-настоящему он не сможет». И потому что — «какая, вообще, к чертовой матери любовь?»…
— Продолжай, пожалуйста, Антон, говори, — еле слышно прошептал он, — не останавливайся, ну?!
— Смотри, как вдохновился, — Антон обжег его укоризненным взглядом. — А что продолжать? Тебе мало моего унижения? Хочешь окончательно растоптать? Так ты уже почти это сделал. Тем более, я почему-то сейчас сам помогаю тебе это завершить… Ну и черт с тобой… Не могу уже… Сколько я молчал, а, Фуркад? Год? Во что ты меня превратил за этот год?! Во что, если даже вдали от тебя я ночь за ночью видел сны, как мы снова вместе, как ты снова меня в постель тащишь, как кусаешь грубо и больно, а я словно кукла… Только подставляюсь под твои губы и мечтаю, чтобы еще и еще, больше и больше… А потом я просыпался, весь в поту, дрожа, со стояком, и понимал, что хочу или застрелиться, или тебя застрелить. Знаешь, сколько раз я хотел позвонить?! Стоял возле телефона и практически бил себя по рукам, лишь бы сдержаться, сохранить хоть каплю самоуважения, не набрать твой номер. Все-таки мне это удалось, хоть что-то… Слабое утешение, если честно. Потому что ночью во сне все равно звонил, дрожал, как лист на ветру, в страхе, что не ответишь, а потом слышал этот твой дурацкий французский акцент, и был позорно, унизительно счастлив. Вот просто от того, что слышал твой голос. А еще от того, что этим дурацким голосом ты говорил, что меня любишь! Представляешь?!
Мартен думал, что ему до этого было больно? Ха! Оказывается, Антон до сих пор только развлекался, только делал вид, что причиняет боль. А вот теперь он взялся за порученное ему насмешницей судьбой дело палача всерьез и по-настоящему.
Он еще и смотрел на него возмущенно, словно это Мартен был виноват, что ему снились такие сны. Хотя, если вдуматься, кто иначе виноват-то…
Так и не дождавшись — в который раз за ставший бесконечным вечер — от окаменевшего француза никакой реакции, он забрался на подоконник с ногами, обхватил руками колени и отвернулся, уставившись в окно. Тишина прицельно била в солнечное сплетение, колола острой иголкой и вытягивала из тела нервы медленно, по сантиметру, один за другим. Но прервать эту тишину Мартен не мог. Это был не его вечер. Совсем не его…
— Что ж я так напился-то? — пробормотал Антон словно сам себе. — Как будто не коньяк пил, а сыворотку правды какую-то… Если бы мне еще утром кто-то сказал, что я вот так буду тебе душу изливать, я бы его на кусочки разрезал. Карманным ножичком, чтобы больнее и мучительнее. А сейчас вот сижу, несу всю эту ересь, и мне почему-то даже не стыдно, слышишь… Я, наверно, даже рад. Наверно, я хотел, чтобы ты это знал. Знал, как мне сны снились, что мы гуляем по необитаемому острову, где никого, кроме нас, обезьян с павлинами и яркого-яркого солнца. Бродим по пляжу, ты смеешься и ракушки мне в спину кидаешь, а потом ….
«А потом мы стоим по пояс в воде и жадно целуемся…» — мог бы продолжить Мартен. Мог бы, если бы это хоть что-то изменило. Но он точно знал, что даже одни на двоих сны им уже не помогут…
— Почему-то вот этот сон меня добил. Я как-то резко утром сразу понял, что или я избавляюсь от тебя раз и навсегда, или так же раз и навсегда признаю, что все, никуда мне от тебя не деться. Позвонил старым друзьям, мигом договорились и вечером дружно рванули в клуб отдохнуть, ну, и все такое… Девчонок моментально присмотрели, потусовались немного, выпили. Одна мне очень понравилась, вот прямо очень. Черненькая такая, высокая, смугленькая, — он запнулся, словно пораженный внезапной мыслью, и, кое-как справившись со смущением, продолжил: — Она мне тоже сразу начала глазки строить, улыбаться так зазывно. Танцевать пошли, она жмется всем телом, пальчиками мне по шее этак проводит, якобы незаметно. Я, конечно, все ее эти немудреные уловки как на ладони вижу. Но я не железный же, завелся не на шутку, девчонка весьма была… аппетитная и горячая, — он издал недобрый смешок. — И вот, наконец, она, видимо, решает, что хватит тянуть кота за яйца и, жеманно улыбаясь, говорит, что ей душно, и она хочет подышать свежим воздухом. Я, конечно, только «за», у самого уже все горит и стоит. И вот выходим мы на улицу, отходим подальше от ненужных глаз, она ко мне оборачивается, улыбается, как ей кажется, призывно и соблазнительно, рот приоткрывая. Намекать сильнее уже невозможно, по-моему. И тут я…
Он остановился, причем так надолго, что Мартен, слушавший его незамысловатый рассказ с все более и более яростно колотящимся сердцем, не выдержал.
— Что ты? — тихо спросил он, почему-то безо всяких на то оснований уверенный, что знает ответ.
— … Я понимаю, что совершенно, абсолютно, ни капельки ее не хочу. Ничего не хочу: ни спать с ней, ни даже целоваться. Вот смотрю на ее, наверняка, накачанные силиконом губы, которые она похотливо облизывает, и понимаю, что бесполезно это все. Что целоваться я хочу с одним единственным человеком в мире. И что это пиздец. Вот теперь точно пиздец. Никуда мне из этого болота уже не выбраться. А главное, я уже и сам не хочу никуда выбираться. Тонуть так тонуть. Громко и с музыкой.
Мартен через силу подумал, что, если сегодня вечером ему суждено разразиться истерическим смехом, то, кажется, сейчас самое время…
… И надо было плюнуть на все, забыть, растереть в пыль, развеять по ветру и вновь наклониться к мягким губам обеспокоенной Жанны…
«И целуя ее, все время видеть его перед своими глазами, — ехидно зашептал кто-то внутри, — чтобы поцелуй был более натуральным. А в постели, чтобы кончить, представлять, как яростно трахаешь его, и обязательно закрывать глаза, чтобы, не дай бог, не опозориться, увидев рядом женское тело.»
Все. Он резко распахнул глаза. Он был самовлюбленным эгоистом и гадом, но вот подлецом не был никогда…
Действительно, два барана… Пытающиеся разные ошибки решить одним, самым элементарным способом. Не понимающие, что нет в их случае единого решения. Кроме самого простого — перестать бодаться и быть рядом. Самого простого и самого для них невозможного…