— Нравилось? Да, наверное… Телу нравилось, глупо отрицать. Так же глупо, как и не признавать, что ты — отличный любовник. А тело, похоже, решило, что это — отличный способ оправдать свою трусость и подлость. Вот только выходя за дверь твоего номера, я вновь оставался один на один с тем кошмаром и мерзостью, в которых увязал все глубже и глубже. А знаешь, что самое страшное? Что ты прав — мне это действительно стало нравиться. Ты звонил, я срывался с места и мчался, как щенок, по зову хозяина, ложился в твою постель, выполнял все, чего тебе хотелось, по первому твоему слову, а потом уходил, с каждым разом все сильнее корчась от презрения к себе. И все равно — мне все это с каждым разом нравилось все больше и больше. Я, как наркоман, подсел на эти твои звонки, на этот грубый секс, на твои жадные руки, на губы эти проклятые, на член, который мне так хотелось, находясь вдалеке от тебя. И чем больше мне это нравилось, тем хреновее мне было. Я ненавидел себя за эту слабость, за полную неспособность тебе противостоять. А за эту ненависть к себе я начинал ненавидеть тебя еще сильнее, хотя мне каждый раз казалось, что сильнее уже невозможно. И тогда я решил, что, пока не сошел с ума, пора с этим абсурдом заканчивать. Не знаю, почему я вообще подумал, что это возможно…
Он мог не продолжать. Мартен вновь и вновь, в который раз за этот вечер, ставший вечером его медленной казни, понял, что он имеет в виду.
— Сочи, — он сам не знал, утверждал он это или спрашивал.
— Конечно, — кивнул головой Антон, медленно устремив на него пронизывающий взгляд. — Мне почему-то казалось, что дома, вдалеке от тебя, мне будет проще бороться. Казалось, что твоя власть надо мной ослабела, и я вроде бы даже обрел свободу и, наконец, впервые за долгое время смог вдохнуть полной грудью. Господи, мне было так хорошо и спокойно, что я даже… Мне даже показалось, что я на долю секунды по тебе соскучился!
— Что?! — голос вновь подвел, и это коротенькое слово вырвалось невнятным сипением.
— Представляешь? — холодно рассмеялся Антон. — Все-таки сошел с ума, видимо. Но только до той минуты, пока ты не возник на пороге моего номера.
Мартену хотелось зажать уши. Хотелось упасть на колени и умолять его замолчать, не продолжать рассказ. Хотелось прожить новую жизнь, тысячу жизней, в которых, если прикажут, совершить все возможные грехи, а потом всю вечность, до самой смерти Вселенной, нести за них заслуженное жестокое возмездие. Возмездие за все грехи, взамен на то, чтобы никогда не совершать один-единственный. Тот самый, о котором вот-вот собирался рассказать Антон.
— Да ты не бойся! — вновь обжег он его чудовищной пародией на смех. — Я не собираюсь ничего об этом говорить. Скажем так… Ты не сделал ничего такого, чего бы я от тебя не ожидал. Это было… пиздец как больно, конечно. И действительно, на следующий день, подыхая на трассе, я мечтал задушить тебя голыми руками… Но это было… привычно. Это не ранило по-настоящему. Потому что тогда я, наконец, обреченно понял, что никуда мне от тебя не деться. Знаешь, почему? Не потому что ты меня способен был вот так в любой момент на стол швырнуть, а я даже не мог противиться, нет. Потому что я уже сам хотел тебя! И вот это ранило гораздо больнее...
— Но неужели… Неужели за все это время не было ни единого момента, когда все было иначе?!
Мартен еще не договорил этот идиотский вопрос, а ему уже стало нестерпимо стыдно. В нем звучала такая жалкая, такая умоляющая надежда, что теперь уже ему хотелось корчиться от презрения к себе.
Конечно же, не было и не могло быть таких моментов. Для Антона все их отношения — одно большое черное пятно, расползающееся все шире и заслоняющее собой дневной свет.
Но Антон, вопреки его ожиданиям, молчал, не спеша расхохотаться в лицо. Это заставило с болезненной надеждой всмотреться в пылающие серым огнем глаза, в которых вдруг на миг ему почудились такие памятные и такие забытые искры…
— Знаешь… Как ни странно, были. Мне, наверно, не стоило бы говорить тебе об этом, но раз уж на меня сегодня напал какой-то дурацкий приступ честности, не буду врать. Да и не хочу. Были, да. Когда ты меня вдруг обнял в Нове-Место после моего серебра. Помнишь?
Мартен только вымученно усмехнулся. Помнил ли он?!..
… Мартен очень хотел разозлиться на него и выставить этого психа за дверь: пусть свои нервы успокаивает в другом месте. Он в его психоаналитики не нанимался. Но вместо этого, отстраненно удивляясь сам себе, одним движением оказался рядом, резко прижал к себе и прошептал:
— Ну все, хватит. Угомонись, силы тебе еще понадобятся, сезон так-то не закончен.
— Да пошел ты, — снова привычно огрызнулся Антон, но уже без прежней злости.
Он не делал попыток вырваться, хотя и был напряжен так, что напоминал сжатую до предела пружину. Но все же было в этом полуобьятии что-то настолько непривычное, настолько теплое, настолько интимное, что Мартен прикрыл глаза, невольно стараясь запомнить это такое редкое ощущение…
— Это было так странно. Ты меня обнимал не для того, чтобы толкнуть на постель, не для того, чтобы прижать к стенке, а просто так. Как обычные люди… Как влюбленные. Которые в горе и в радости. И в тот момент на какое-то время я перестал понимать, что я чувствую… А во второй раз это случилось на стрельбище в Хантах…
…Он вдруг подумал, что, как только закроется последняя, это будет конец всему. Антон уедет, а он останется. Останется один, как и раньше. Самодостаточный, закрытый от всего мира, никого не пускающий в свою крепость, застегнутый на все пуговицы. Но только сейчас он вдруг понял, что именно все это и называется — одинокий. И понял, что отныне он так больше не может.
И когда охотно сдалась четвертая мишень, и оставались считанные секунды до его полного фиаско, он, чувствуя, как захлестывают волны отчаяния, сдавленно вскрикнул:
— Антон… Я не хочу тебя терять, слышишь! …
Мартен обессиленно закрыл глаза. Кажется, он и сейчас чувствовал тот мороз, которым встретили их Ханты. Мороз, вмиг превратившийся в весну, когда он толкнул незапертую дверь номера Антона.
— Та ночь… Она была самая странная из всех… Я тогда впервые, пусть всего на долю секунды, подумал, что, может быть, мне не так уж обязательно тебя ненавидеть. И что возможно — только возможно! — все могло бы сложиться иначе. А на следующий день ты меня гулять поволок.
Он улыбнулся, и, кажется, впервые за весь вечер его улыбка была похожа не на звериный оскал, а на то, чем она и должна быть, — маленькую капельку света, тепла и счастья.
— И я даже не буду спрашивать, помнишь ли ты ту перчатку…
… Мартен не знал, что их ждет впереди, не знал, много ли времени им отведено, не знал, доведется ли им еще когда-нибудь оказаться в этом парке, но одно он знал точно. Если его когда-то спросят о самом романтичном моменте в его жизни (боже, какая пошлятина!), он ничего не ответит, но всегда будет вспоминать запорошенную аллею, снежинки со вкусом зимы, плавно падающие в теплом свете редких фонарей, и темно-синюю, слегка потертую перчатку. Одну на двоих…
… — Знаю, что помнишь. И не спрашивай, откуда. Просто знаю, что такое не забывается. И, должен сказать, что это кошмарно на самом деле, но та прогулка была… — он сделал видимое усилие, чтобы продолжать говорить, — одним из самых романтичных моментов нашего с тобой общения. И вот именно тогда я окончательно растерялся. Совершенно перестал понимать, что происходит, и что мне делать. В ту ночь мне вновь, впервые за много-много лет, снились весна, море и старенькая куртка. Одна на двоих. А перчатка лежала рядом с тобой на крупной гальке, и была теплой-теплой от ласкающего ее солнца… Знаешь, межсезонье наступило очень вовремя…
====== Часть 15 ======
— Это было самое странное межсезонье в моей жизни… Ты вообще всю мою жизнь сделал крайне странной, Фуркад, тебе не кажется?
От чего-то, что, вероятно, должно было быть смехом, Мартен в который раз за вечер ожесточенно стиснул зубы. Странной стала жизнь не только Антона. Далеко не только. Но какое это теперь имеет значение?..