О нет, не следует путать Миронова с теми неопрятными магами, которые, сидя по лесам, обсуждают методы призыва бытовых демонов. Он вовсе не из тех, кто носит пушистые волосы ниже плеч, убранные за плетеный ободок, и бормочет в метро защитные заклинания, опасаясь внезапной атаки из тонкого слоя реальности. И он не проводит время, погруженный в магический транс, отстукивая медитативный ритм на большом барабане. По крайней мере, не каждый день. Не рисует пентаклей повсюду, не строит капищ и не жрет летучих мышей. Не практикует жертвоприношения.
В общем и целом, Миронов вполне может сойти за обычного человека. Медицина бессильна ему помочь, потому что не способна поставить диагноз. Для сумасшедшего Дима паталогически нормален, но нормальным человеком его точно не назвать.
Меридия третья
Долгая короткая дорога
У дороги желтой крошки,
Бывшей прежде кирпичом,
Прям с утра не понарошку
Суд идет над палачом.
А. Лобачев
Череповец, Российская Федеративная Империя, 2093 г.
Так уж вышло, что на том отрезке жизни, который у Димы соответствовал «завершению эпохи воды», а у меня началу развала семьи, мы общались довольно мало. Дело было года два с половиной назад, то есть осенью две тысячи тринадцатого. Он пропадал где-то в Индии, я же погрузился в некий отстраненный тип меланхолии, напоминавший что-то вроде интеллектуальной спячки, а потому демонстрировал задумчивость на фоне общих темпов труда. Нельзя исключать даже и того, что мой организм тогда самостоятельно понизил частоту пульса и температуру тела, не видя необходимости обслуживать вялый мозг согласно штатным нормам расхода. Работал я по инерции, встречи с друзьями приобрели вид, вкус, цвет и запах рутины. Жена уже вовсю жила своей собственной, отделенной от меня барьером молчания, но полнокровной жизнью и непонятно зачем приходила каждый вечер домой. Мы с ней ложились спать, едва обменявшись десятком фраз, и просыпались в разное время, чтобы не испытывать необходимость разговаривать друг с другом по утрам. Надо сказать, что в таком режиме мы прожили вместе еще почти два года, но наш брак был мертв уже тогда, а внешние признаки жизни мы поддерживали в нем каждый по своим причинам. Я искренне любил свою жену, а она до поры до времени не могла решиться на окончательный расход. Как выяснилось позже, моя благоверная все-таки найдет в себе силы собрать вещи и уехать на съемную квартиру, но только с седьмого раза, а в ту пору мы зависли где-то между вторым и третьим разрывом. Злая ирония: постоянные ссоры с женой лишали меня производительных сил, приводя в крайне непродуктивное и депрессивное состояние. Находясь в этом состоянии, я не мог ничего наладить или исправить в отношениях с супругой. Представьте, что уже несколько лет постоянно живете с температурой под тридцать восемь, а единственный способ ее сбить до нормальной – пробежать без остановки десять километров. Вот примерно так обстояли дела и в отношении нашего брака-диббука, который, как и положено всякому упырю, сосал силы в равной степени у нас обоих, но до поры держал цепко.
Описанными выше обстоятельствами объясняется тот факт, что я не помню практически ничего даже о своей собственной жизни того периода, не говоря уже о жизни Мироновской. Я знал, что он увлекся буддизмом, но не сомневался в том, что его смирение, пожелай Дима следовать восьмеричному пути, окажется необыкновенно деятельным и практичным. Если можно представить себе беспокойную медитацию или предприимчивую нирвану, то мой друг, несомненно, стремился именно к ним. Мы не виделись полгода или около того. У нас и раньше случались перерывы, такие тайм-ауты в дружбе. Вокруг моего смятенного товарища всегда роилось множество разного рода людей, что-то типа свиты. В зависимости от сезона, времени суток и доминирующей у Миронова в голове идеи менялись и персонажи, но большинство из них растворялось в прошедшем времени, как в кислоте, так что моя память сохранила только их общие очертания, неясные контуры. Самых близких я в шутку называл апостолами. Они держались дольше других и непременно оставляли новый след на Диминой многоразовой душе, но в конце концов ветер перемен срывал их и уносил куда-то назад и вверх.
Сложно сказать, с кем именно Миронов предпочитал курить гашиш той мрачной осенью, но я прекрасно помню, что ни капли не удивился, увидев на экране айфона его имя и фамилию спустя шесть месяцев после предыдущего звонка. Выяснилось, что он вернулся из Индии, где проходил курс интенсивной борьбы с собой и собирается теперь нанести визит в Кирилловское, на дачу к нашему общему товарищу Антоше Лужковскому, куда и меня тоже звали. Решили непременно ехать вместе, совершая таким образом своего рода хадж в этот загородный храм студенческой дружбы.
Лужковская дача за долгие годы стала для меня странным, полумистическим местом. В самой даче при этом не было ничего сверхъестественного, я бы даже назвал ее вопиюще, неестественно нормальной. Проживало там во всех смыслах положительное Антошино семейство в четырех поколениях плюс две разнополые собаки. Сам же Антоша с женой и детьми гнездовался в Кирилловском исключительно летом, зиму предпочитая проводить на Бали.
Специфическое отношение к летней резиденции Лужковских сформировалось у меня под действием повторяющихся обстоятельств. Я приезжал туда только ранней весной и поздней осенью, тем самым открывая и закрывая загородный сезон. Сам же сезон, то есть лето, я с самого раннего детства проводил неизменно на своей собственной даче в Белоострове. И никакими средствами нельзя было заставить меня покинуть эти пенаты. Белоостров стал моим местом силы, пристанищем, Огигией и Итакой одновременно. Туда я стремился всей душой каждые выходные с мая по сентябрь, там оседал, сливаясь с землей, будто крот, не понятый никем, кроме нескольких дачных фриков, таких же полоумных, как и я сам. Мы формировали когорту, тайное общество, исповедующее веру в то, что по-настоящему счастлив может быть только человек, сидящий ранним июльским вечером на берегу реки Сестры с бутылкой виски и стаканом. Нас было не так уж много, но мы и не стремились вербовать новых адептов. В основном составе отряда дачников-фетишистов состоял, например, уже упомянутый Колюня, а упомянутый Сережа выбрал Белоостров в качестве места постоянного базирования в силу причин экономических. Тяга к природе и гамаку просыпалась у меня каждый год в конце апреля, набирала обороты к середине мая, а потом резко пропадала одновременно с началом осенних дождей. И пусть сугубо бытовые характеристики нашего старого деревянного дома не позволяли комфортно ночевать в его промозглых спальнях уже в августе, только к концу сентября я находил в себе силы наконец-таки побороть пагубное пристрастие к Белоострову и рассмотреть альтернативные варианты досуга.
В силу указанных выше особенностей моей психики попасть к Антоше в гости именно летом мне не удалось ни разу за почти двадцать лет дружбы. Я никогда не был у него в погожий июльский день, когда пламенеет красная смородина, а яблоки еще кислые. Нет. Я приезжал в Кирилловское только в эпоху черноплодки, когда мир уже немножко кончается. Это время всегда тяжелое для меня, время хандры. Сережа в такую пору обычно уходит в мрачный запой и твердит, что он умирает только осенью, а будь в Белоострове всегда июнь, жил бы вечно. Но лето горит, как порох. Кудряшов говорит: «Стоит мне в мае пойти с собакой погулять, как уже октябрь на дворе и вас тут нет никого». А осень такая длинная, какой никогда ее не ощутить, глядя на мир из окна городской квартиры. Время в тех местах мнется и ломается год от года, день ото дня. Я много думал об этом и спаял все мысли в один утробный стих[1].