Полки оттянулись.
Теперь они вышли на простор степной дороги. Небо затянулось серыми, мутными тучами, все вокруг потускнело, нахмурилось и перестало верить весне, и сама степь с прошлёпинами седого прошлогоднего ковыля, рассеченная надвое дорогой, и идущие по ней люди – все смолкло под низкими тучами. Первых уже поглотила степь, поросшая нежной травой, в которой серебрились бугорки молодой полыни, чей горький запах разносил ветер.
* * *
Та мимолетная встреча ранним утром на пустынной дороге разом перевернула его жизнь, обозначив резкие границы до и после. Все, что было до – было лишь прелюдией, подготовкой, преддверием той встречи ранним утром на дороге с девушкой, глядя в глаза которой ему захотелось улыбаться. И в которую он враз и безо всякого отчета влюбился.
Никто, с кем он решался заговорить о ней, не понимал, о ком идет речь. Тетка, знавшая наизусть в округе не только барышень на выданье из приличных семейств, но и всех крестьянских невест из ближайших к её поместью деревень, не припоминала ни одну, подходившую под его описание.
– Да не приснилось ли тебе? – досадовала, устав от его расспросов. – Не спал всю ночь, недалеко и до видений, и до обмана чувств… Да чем тебе дочь Крачковских не угодила? Смотри, как бы не пожалеть…
И отворачивалась от него, задумываясь над пасьянсом, чтобы вновь, резко обернувшись и не сводя с него своих выпытывающих глаз, уколоть вопросом:
– Она на самом деле так хороша или ей просто повезло?
И усмехалась, напоминала, услышав его порывисто-горячий ответ, что Дмитрий в отца, а тот, её дорогой брат, уж если упрется – камень. Да и было в кого…
Дмитрий знал о своём характере все, так же, как и о характере своей бабки, всякий свой приезд в имение выслушивая рассказы о ней. Но никогда ими не тяготился, не противился – тетка умела рассказывать подробно, образно, уютно примешивая народные словечки, время от времени взглядывая на него лучистыми, лазаревскими, как сама говорила, глазами:
– Она, наша дорогая покойница, с норовом была. Заболела как-то тяжело. Да так, что к смерти готовиться стала. Родня, как известно, вся – тут как тут. И брат ее старший, наш дяденька, бывало, наконьячится раньше петухов, сердешный… Да!.. Бесславно жизнь прожил… Мот был известный и все свое состояние к тому времени уже промотал. Немногим только держался. Прибыл он к родительнице нашей, сел в изголовье и начал о ней плакать. Плачет жалобно, что стонет. Да все выговаривает, как он без нее теперь жить станет, без сестрицы своей. Умрет и сам. Вот тут же, следом за ней. Вот тотчас умрет, если та не отпишет ему именья…
А уж тогда он всем её детям будет вместо отца родного. Вот, говорит, крест кладу перед образами, и тебя перед смертью не имею ни малейшего желания обманывать, всем вместо родного отца и тебя, их маменьки, стану… Полюбуйся, я и бумагу гербовую заготовил, тебе и трудиться нет надобности. Поспеши, – говорит, – а то, не ровен час, не успеешь… Как же я тогда жить стану?
Торопит ее, боится, чтобы та не умерла, пока бумаг не выправит. Да так он ее рассердил своей поспешностью, что схватила она с изголовья мокрое полотенце, коим ей прислуга лоб отирала, да за дяденькой по комнатам и припустила. На крыльцо выскочила и кричала оттуда на него, пока тот в коляску ни сел, чтобы и ноги его в имении не было. Вгорячах плюнула вслед коляске, постояла на ступенях, поглядела по сторонам, да и повара позвала. Кушать захотела.
После этого случая еще десять лет жила.
Засмеялась весело, обернувшись к Дмитрию, выдавая глазами радость за его живейший отклик на ее рассказ.
Смешав карты и встав с кресла, неожиданно предложила:
– А не поехать ли тебе за границу?
– Это зачем? – удивился Дмитрий, вновь занятый мыслью о незнакомке.
– А зачем все люди за границу ездят? Не Бог об этом один только знает, какие у них там важные дела – людей посмотреть да себя показать… Нечего сиднем сидеть, молодость – она не вечная.
Ушла, шумя платьем, отдать приказание накрывать стол к обеду, и тут же воротилась:
– Как не вечно и Крачковские тебя ждать будут. Надоест и им…
К тетке Дмитрий относился трепетно – она была так же своеобразна и необычна, как и все Лазаревы. Умна, независима, решительна, веселостью нрава остро напоминавшая ему отца.
Настоящая Лазарева.
Во времена аграрных беспорядков пятого года, именованных революционирующей интеллигенцией «иллюминацией помещичьих усадеб», она, его тетка, девица Мария Лазарева, в то время когда помещики, воспринимая происходящее как рок, с коим невозможно ничего поделать, даже не пытались защищаться, она одна успешно противостояла ему.
Распропагандированным крестьянам по душе пришелся призыв революционной черни отнять имущество помещиков, и чтобы, «не беря греха на душу», спокойно пограбить и пожечь, они повсеместно выгоняли последних из имений. Многие из помещиков, боясь грабежа, бросали все и уезжали заранее. А тетка, жившая со своими крестьянами душа в душу, содержавшая за свой счет больницу, школу и семьи без кормильцев, оставалась в имении одна. Она и мысли не допускала, что ей может кто-то предъявить претензии, но в одно раннее утро и ей выдвинули условие – отдать луга и пустошь.
– В противном случае пустят красного петуха, – управляющий, передавая ультимацию, не мог совладать со страхом, дрожал голосом. Умоляюще заглядывая в глаза, уговаривал:
– Не сердите их, барыня, и не с такими хозяевами имения уже в пепелищах лежат. Бывшие генералы и те ретировались. А нам и сам Бог велел – одна, без супруга, без брата или свата… Да что греха таить – не мастера мы, русские, себя защищать…
Тетке было тогда только-только за тридцать. Выслушала управляющего и велела на разговор призвать зачинщиков. Особенно тех, кто намекал о красном петухе.
Пришли веселые. Лукаво поглядывая на нее, оглаживали бороды. Не успели рассесться, как спросила напрямик:
– Это по какому случаю вы меня, други милые, грабить собираетесь?
Не ожидавшие такой прямоты, мужики, забыв опуститься на стулья, засуетились, заоглядывались друг на друга, ища друг у друга подсказки, и разом, словно гуси, загалдели:
– Да что ты, матушка, ваше сиятельство! Да побойся ты, красавица, Бога! Да к чему слова эти? Чтобы мы тебя хоть пальцем тронули?.. Да не бывать таковскому! Пошто обижать надумала? Мы бедные, и умишко у нас худенький, а вы человек с образованием, матушка-барыня, можно сказать, всем наукам обучены, и такую напраслину на нас? – вдруг искренне обиделись даже самые дерзкие из них. И головами закрутили-замотали, показывая свои чувства – мол, безвинные мы, благодетельница, и к тебе со всей нашей душой и расположением, а ты к нам так незаслуженно несправедлива…
– Вы моему слову верите? – разом оборвав галдёж, спросила, посуровев лицом.
– Слову-то твоему? Твоему-то слову? Да кому же верить, как ни тебе? – вновь вскинулись зачинщики.
– Так вот что, слушайте моё слово! – поднялась с кресла. – Если меня кто-нибудь обидит, хоть одну скирду спалит – спалю и вашу. А если поместье спалит – спалю и ваше село, и соседнюю деревню тоже. Поняли?
Постояла, всех поочередно обводя взглядом, слушая установившуюся в комнате тишину, и добавила, почти душевно:
– Состояние потрачу, в Сибирь пойду, а сожгу дотла.
Подошла к иконам, осенила себя широким крестом:
– Даю обет перед Богом это сделать. Не исполню – пусть меня гром убьёт на месте. На том и крест кладу перед образом…
Повернулась к ошалевшим вконец мужикам и, не меняя тона, приказала:
– А теперь, други мои, ступайте по домам.
Не только пустоши не отобрали, а и курицы не тронули у нее, когда многие имения в округе пограбили и пожгли.
Об этом случае тетка рассказывала лишь однажды, но Дмитрий не позабыл из ее рассказа ни единого слова. Он и теперь, вспомнив его, словно воочию увидел строгую, красивую тетку, осеняющую себя широким крестом перед иконами, и испуганно глядевших на нее переполошившихся мужиков, пожалевших, что ввязались в «революцию»…