Литмир - Электронная Библиотека

Частил, как на исповеди, приглушенный голос, объясняя соседу свою боль, но в первую очередь самому себе. И, будто сорвавшись, застонал от сдерживаемых рыданий. Тоненько, как суслик.

– Не убивайся ты так… Бог милостив… А жёны они, брат казак, плохого про нас не помнят. Не сумлевайся. Забывают они плохое… – забасил голос постарше. Но понятно было, что и сам растревожился, разволновался, ярко полыхнув от глубокой затяжки огоньком носогрейки:

– Эх, мать честная! Только бы домой вернуться!..

– Ты, думаешь, не помнит? – с надеждой рванулся в тишине окрепший голос молодого.

– И не сумлевайся. Она только хорошее счас об тебе помнит, да Бога об тебе молит…

Ночь отступала. Медленно и осторожно, словно боясь кого-то спугнуть, загорался заревом восток, и найдя на нем успокоение воспаленным от недосыпания глазам, Дмитрий вдруг, словно отвечая кому-то на вопрос, подумал: «Если бы ее тошнило, то я бы свои ладони подставил…»

И неуверенно, будто на ощупь, улыбнулся на самом краю краткого как миг, неспокойного сна, после которого всех ждала долгая пустынная степь без единого поселения…

Это было что-то необычное, доселе им невиданное. В толпе идущих на расстрел, один сухой, точно поседелый в нервной своей бодрости, в рваной, линючей розовой рубахе, в опорках на босу ногу весело отдирал на рыхлой дорожной пыли камаринского, подпевая себе высоким, рвущимся от напряжения голосом:

У купеческих ворот
Черт сапожника дерет,
Он за то его дерет
Что он дорого берет
За набойки две копейки,
Голенища питтач-о-о-к!..

Движения быстрые, ловкие. Не жалея пяток, мужик колотил ими по дорожной пыли, звонко хлопая ладонями по коленкам, бедрам, груди.

Заметив подъехавшего к ним Дмитрия, резко топнул, выбросив вперед ногу, будто желая пробить дыру в дороге, и, развязно поклонившись, повел рукой на кучку мужиков за своей спиной:

– Прошу!.. В кумпанию-с!

Всегда молчаливый Дмитрий, словно выкричавший все до самого последнего слова во время боев, неожиданно для самого себя позвал:

– Ты! Подойди!

Мужик, словно ожидая чего-то подобного, мигом отделился от группы затравленно глядевших по сторонам расстрельных, подскочил к Дмитрию. Глаза смешливые, быстрые, неспокойные…

– Что? И ты новой власти захотел? И тебе с нами не по дороге? Расстрел, значит, лучше?

– Хотите знать, вашблагородие? И в правду не знаете? – мужик ухватил за поводья коня, подтянулся на них ближе к Дмитрию, резко махнул свободной рукой, будто рубанул шашкой:

– А хуже, чем есть – не будет!

Склонившись со своего Воронка, Дмитрий вглядывался в него, словно в ожидании ответа, который разом объяснил бы ему весь долгий кошмар и всю нелепицу происходящего, поставил бы все на свои исконные места, указал виновных. И не получив такого, отвел взгляд, вздохнул, словно устал:

– Я о той власти, о той жизни, что была. Неужели плоха?

– Рази теперь важно, что было? Рази теперь ценно? Сегодня – вот что завсегда главно. А главно нынче, что все друг дружку стреляют. А кто до этого довел? С кого спрос? Неужли мужики довели, барин? Что? Неужли мужик власти захотел и все из-за своих хотелок кровью залил? Мужик завсегда одно хочет, чтобы ему землю пахать не мешали… Вот чего он хочет. Так что, барин, наша хата с краю… Это вы с больной-то головушки-то теперича виноватити нас. Убиваете…

Смотрел властно, в упор. И было что-то такое невозможное в его глазах, что Дмитрий не выдержал – вновь отвел свои, словно только для того, чтобы оглядеть стоявших в ожидании расстрельных, которых конвоиры, опасаясь всякой остановки, со всех сторон затеснили конями. Вынул из кармана портсигар, щелкнув, будто выстрелил, крышкой, достал папиросу, протянул мужику.

– Спасибо, вашблагородие… Не на-а-доть! Докурить не успею. Я лучше спою своим сотоварищам перед смертушкой… – оскалил тот зубы.

– Один ты здесь или еще кто с тобой? – сам не зная отчего, тянул разговор Дмитрий.

– Сынка моего снаряд порешил… Постреленка моего… Жену в дому оставил. Бог даст, жива будет. А что до расстрела, то теперь все одно не жить мне… Беду сделаю – альбо вам, альбо себе…

Шальная, злая и одновременно угрюмая улыбка не сходила с лица мужика.

Дмитрий сделал знак конвоиру, и тот нехотя придвинулся к нему, ожидая указаний.

– Этого отпусти. Со мной…

И уже через плечо, тронув с места Воронка, бросил остолбеневшему мужику:

– Иди. Может, выживешь…

– Без товарища не уйду… – метнулся тот к его стременам, одновременно указывая на молодца в разорванной по плечу рубахе, глядевшего на них багровым кровоподтеком глаза.

– Хорошо, – словно вконец утомившись происходящим, указал Дмитрий конвоиру и на подбитого, – только быстро…

Мужик, пригнув голову, в тот же миг по кошачьи ловко перепрыгнул через забор палисадника, следом за ним, цокнув языком так, как это делал терской казак Окулинин, взбив босой пяткой пыль на дороге, бросился второй, успев блеснуть из глубины кровоподтека на Дмитрия глазом.

Застыв на солнцепеке, остальные расстрельные ощупывали лицо Дмитрия полными ненависти и надежды глазами. Да и он не пылал к ним любовью. И Сидоренков, бывший тогда в конвое, не спускал с него прищуренных в тяжелой задумчивости глаз.

К атаману Дутову в Оренбург Дмитрий прибыл с группой офицеров после провала операции по спасению Государя. Прибыл как к человеку, создавшему первую казачью армию для борьбы с большевиками и вселившему в таких, как он, надежду на восстановление Российского государства. Но два года борьбы убили эту надежду.

Честолюбие – вот одна из главных причин их поражения. Войти первыми в Москву, в ущерб интересам общего дела, хотели все вожди и военачальники. И это не было чем-то вопиюще-необычным, это было всего лишь следствием всеобщей распущенности, в которую погрузилось общество с февраля семнадцатого, размывшего все представления о правилах поведения и рамках дозволенного, и научившего воспринимать любое стремление власти навести порядок, как ущемление прав. Всем захотелось свободы и демократии, и её развелось столько, что на фронте солдаты братались с противником, а за офицерами охотились, словно за зайцами. Немецкий солдат стал русскому солдату братом, а государственный защитник – кровным врагом.

Государственная машина понеслась без всякого управления и порядка, а интересы сколько-нибудь выдвинувшегося человека были выше любых приказов сверху. Свой атаман, свой командир – был для солдат и царем, и богом. Даже адмирал Колчак не решался поставить на место своих атаманов.

Свобода-с!

Эта вольница не могла привести к победе.

Единое управление – вот чего не было у белых, но было у красных…

И он, чего греха таить, внёс свой иудин золотник – красовался павлином, ведя разговоры о неустройстве России, распинал за медлительность государственные институты власти, с чувством превосходства высмеивал всё и всех. И он, он тоже, как и многие его знакомые, не подавал руки тем, кто служил в жандармерии… Защитники государственного правопорядка в их блестящем обществе, настроенном демократически, считались государственными холуями – людьми без фантазии и стремления к новому, которое манило, будоражило кровь, сулило легкую жизнь, стремительное движение вперед… Не личного, нет. Этого у него было с лихвой. Всеобщего, всечеловеческого…

Ему нравилась эрудиция, аргументация, образный язык многих глашатаев новых свобод, милюковых, церетели, керенских. И ни на миг не задумывался о том, что революция уже победила Государственную думу, жаждущую голосовать за отмену смертной казни для террористов-революционеров…

Теперь, глядя на звезды, он не только многое понимал, а знал наверное. Да поздно. Чудовищно, нелепо, невозможно, но падение великой страны свершилось. И он, потерявший абсолютно всё – своё прошлое, настоящее и будущее – на самом краю разоренной Родины, под родным небом проводит последнюю ночь.

3
{"b":"627323","o":1}