Во-вторых, Тэхёна укутывают как гусеницу в период окукливания и одновременно подвергают комнату остервенелому проветриванию, потому что «свежий воздух убивает микробы». Тэхён жалуется изо всех сил на то, что ему жарко, а носу холодно, но дотянуться ни до форточки, ни до макнэхиного затылка он не может, потому что его руки припеленуты к туловищу, ибо нефиг макнэху обманывать: больной человек должен спать и сил набираться, а не в телефоне зрение садить.
Короче, заботящийся о ком-то Чонгук – это жесткий апокалиптический пиздец с отягчающими последствиями, и не дай бог никому с этим столкнуться.
Но и Чонгуку тоже нелегко. Поскольку простуженный голос Тэхёна – это, реально, афродизиак. Это что-то потустороннее, завораживающее, завязывающее узлом, возбуждающее и освобождающее. И поэтому Чонгука при каждой его фразе, произнесенной с проникновенным страдальческим выражением, потряхивает. И он развивает бурную деятельность больше как раз по этой причине: чтоб хоть немного отвлечься и хоть немного контролировать свои гормоны.
И тогда вступает в силу Второе правило бантанов: когда макнэ развивает бурную деятельность, все у всех плохо. Потому что от макнэ некуда деться, от него не спрятаться-не скрыться, он даже на откровенную грубость не реагирует.
Поэтому если макнэ сказал, что для скорейшего выздоровления Тэхёшеньки все бантаны должны сесть в рядок у его постельки и спеть на три голоса колыбельную, и лучше, если это будет, к примеру, Песня Сольвейг, то бантанам проще это сделать, вот честно. В результате стройный хор с красивым трехголосьем выводит григовскую нетленку, а Шуга робко пытается даже заботливого рэпу начитать, надеясь, наивный, что так их раньше освободят от вокальной повинности.
Тэхёха ржет как потерпевший, чуть с кровати не валится, после чего решает, что, хоть и чувствует себя уже довольно выздоровевшим, все-таки, наверное, еще поболеет денек. Мало ли, на что еще интересненькое Гука пробьет?
Впрочем, Вишню скоро рассекречивают, и чонгукова гегемония низвергается самым обидным образом.
Весь этот вишнево-чонгучий флафф заходит уже слишком далеко, так что на ISAC приходится их разогнать к едрене-фене, потому что уже ну просто пиздец. И все равно Тэхён улыбается. Широко, красиво, крышесносно. На всех фото, на всех видео – цветущая улыбка, чуть смущенная, чуть вызывающая – так, как он это умеет. И все время пританцовывает, ждет, когда уже, наконец, наступит вечер, и они вернутся в свою общагу, в свою комнату, и будут целоваться, целоваться, целоваться на кровати до головокружения. И снова руки будут беспорядочно, как в бреду, поглаживать самые укромные места на теле друг друга, и снова будет нарастать ритм, учащаться дыхание, хотеться все большего и большего. И, возможно, в этот раз оба решатся на то самое большее. Или нет. Но когда-нибудь обязательно решатся. Или нет. Или перебесятся со временем, встретят самых лучших девушек на земле и заведут замечательных детишек. Но навсегда между ними останется эта маленькая сладкая тайна.
========== Джин и его AWAKE ==========
Жарко.
Впервые за все последнее время у Джина, кажется, осталось такое вот чистое и понятное моночувство.
Жарко.
Физически жарко, потому что тысячи лайтстиков, опаляемых горячим дыханием фанатов, создают ощущение тлеющих углей в кострище.
Визуально жарко, потому что блестящий концертный пиджак сияет как сто тысяч солнц, и его не охлаждает нисколько белая шелковая рубашка с роскошным жабо, делающая Джина похожим на отважного прекрасного принца из детской сказки.
Эмоционально жарко, потому что все на пределе человеческой температуры тела – 39 и 9 как минимум в нежности, восторженности и трепетности.
А еще жжется в груди где-то за ребрами, такое горячее жаркое предвкушение будущего счастья.
Никогда Джин так не выходил на сцену. Никогда он так не стремился туда и в то же время не сомневался, что готов к этому.
Переполненность чувствами – не самый хороший помощник для пения, надо сказать. Горло перехватывают нахлынувшие чувства, сжимают, давят, и там, где эмоции могут выплеснуться в роскошный звук, взволнованное сердце мешает это сделать. А особенно, если за каждой строчкой песни всплывает, как кадры из любимого фильма, вчерашний вечер и проводы Наны в аэропорту.
“…Я просто пытаюсь выдержать всё это…”
Родители сказали, что не стоит Джину ехать с ними в Ичхон, потому что там толпа народу, папарацци, и ни к чему привлекать себе внимание лишний раз. И Джин согласился, потому что у него же контракт и здравый смысл и все такое.
“… Я хочу тосковать…”
И они сели в такси, и Нана коротко обняла его на прощание. И объятия эти не были смущенными или холодными, как при встрече, а были уже теплыми и дружескими… что ли….И от этого почему-то стало не по себе…
“… Да, это моя правда. Впереди только порезы и ушибы…”
Твердить себе как мантру, что, поступив неразумно, он может разрушить свое будущее, и если все обойдется весомым штрафом компании, то ему крупно повезет, но при этом судорожно набирать номер менеджера-хёна и рыдать в трубку нечленораздельно о том, что она… «Понимаешь, хён!»… уезжает…. И он… «А если больше никогда???» не может ее не проводить….?
“… Maybe I, I can never fly…”
Может быть, именно тогда он и решился на первый свой отчаянный прыжок в бездну, с обрыва, который мог стать первым полетом, а мог стать и последним. А может быть кто-то там, сверху разглядев слезы в красивых глазах Джина, решил немного помочь и перевернул игральные кости на другое ребро?
“…. Крылья, как и другие вещи, нереальны…”
Джин думал, что верил в сказки в детстве. Оказывается, впервые он поверил в сказку тогда, когда, стоя на подземной парковке у автомобиля хёна, думал, как ему пробраться к гейтам. Потому что чья-то волшебная палочка сделала так, чтобы Нана забыла в машине плейер. Забыла и вернулась. И попала к Джину в объятия.
“…Возможно, я не смогу дотянуться до небес…”
И он дотягивается до ее губ сначала робко, а потом, радуясь их ответной готовности, смелее пробует их ванильный вкус.
“… Но даже так, я хочу протянуть руку…”
И, чувствуя, как ее руки свободно и привычно оплетают его шею и прижимают к себе все ближе и ближе, словно там всегда и было их истинное место и предназначение.
“… Хочу попытаться пробежать чуточку дальше…”
Ее голос, подозрительно похожий на тихий стон, вибрирует на его губах так, что они начинают чесаться, и он с таким остервенением углубляет поцелуй, что стон, теперь уже самый настоящий, врывается, вплетается в его собственное дыхание, заражает его и уже два тембра вибрируют на губах.
“…Wide awake Wide awake Wide awake…
Don’t cry …”
Ее самолет все-таки улетел. Конечно улетел. Потому что сказки, раз появившись в твоей жизни, вспыхнув неожиданно в серых буднях отблесками просыпающегося солнца, улетают в другие миры, чтобы там вершить свои чудесные дела. Но кто сказал, что они больше не вернутся к тебе?
“… Maybe I, I can never fly…”
Но вкус полета я уже почувствовал. И разве теперь сможет что-то меня остановить?
========== Великолепная семерка. ==========
Когда гаснут софиты и большая часть сцены погружается во тьму, на помост позади экрана друг за другом выходят семь человек.
Огромный зал дышит. Многотысячная толпа – десятки тысяч пар глаз, десятки тысяч взволнованных дыханий. Вспышки, камеры, лайтстики, бомбочки. И мысли… мысли…. Чьи-то надежды и ожидания, горячие чувства и бесконечное вдохновение. Все это несется мощным потоком энергии в сторону сцены, и каким же надо быть пуленепробиваемым, чтобы устоять перед этим потоком?
Темно и тихо. Минуты отделяют семерых от этой кишащей лавы. Минуты, когда можно глубоко вздохнуть и выпрямить спины.
У каждого из них сердца стучат по-разному. А надо, чтоб в унисон.