Автобус несется мимо полей с седеющей травой поздней осени. Через проход девица в бордовой шапочке с орнаментом из оленей прилежно царапает печатные буквы в кроссворд. Где-то впереди учитель обзванивает родителей отстающих школьников, громко призывая уделить внимание грамматике, ведь дело идет к рождественским каникулам и совсем скоро – итоговый диктант.
Автобус вырывается из сырого и прозрачного леса на открытое пространство – по сторонам дороги снова молчаливо и монохромно тянутся поля, перемежаемые тропинками, канавами, ручейками, разделяющими владения рядами тополей. На грудь капитана давит мраморная плита уныния, он еле дышит, он окончательно сдается, не в силах это выносить. Становится совсем невмоготу: мутно, тягостно, тесно. Впереди угадывается лишь тупик обморока – такой знакомый провал в душащую темноту. Именно в этот момент вдруг что-то происходит. Будто бы рвется леска. Одним махом все его смятение, теснота и немощь исчезают. Дыхание освобождается, как если бы распахнулась форточка в ливень. Сердце перестает ощущаться камнем, потом перестает ощущаться вообще, как в детстве, впервые за долгие недели болезни. Будто по невидимому мановению руки он неожиданно получает отпущение всех своих прошлых и будущих грехов, неожиданную и оправданную безмятежность. Как если бы ему разом подарили всесильную и щедрую индульгенцию, стирающую воспоминания, притупляющую предчувствия. Над верхушками молодых сосен в придорожном леске неторопливо и плавно кружит трехлопастный серебряный ветряк, знак близости моря и своры его порывистых многоликих шквалов. Оживившись, капитан тут же осматривается по сторонам, замечает поодаль второй. Третий. И еще вдалеке – четвертый. Он собирает ветряки, как свое разбредшееся по округе стадо. И все внутри трепещет нарастающим ликованием спасения. Именно так его душа всегда чувствовала море, переживала приближение к бескрайнему своему сородичу: молчаливо-задумчивому, убаюканному чайками, окутанному закатным туманом.
Гнетущие душу вмятины расправлялись, тяжесть отходила, и капитан жадно пил мутноватое небо с едва различимой горчинкой морской соли. Охотно забыв о пусковом механизме, о шприцах, о больничных креслах-каталках, он развернулся к окну, без остатка превратившись в пристальный, ненасытный, чуть прищуренный взгляд. Заметил на крыше придорожной автозаправки трех чаек. Понял, что сегодня до смешного ошибся предчувствием, до неузнаваемости приуныл, подгнил в больнице. Узнал наверняка, что доедет до дома целым и невредимым. И совсем скоро обнимет свою Лиду, шепнет ей на ушко, что все будет хорошо.
Засмотревшись на слитные, могучие движения ветряка, успокоенный и почти счастливый, капитан не прочувствовал, не успел разгадать, что едет по этой дороге из столицы в свой портовый городок в последний раз…
Несколько лет назад две румяные работницы рыбоконсервного комбината шумно ворвались в приемную, заболтали секретаршу, улучили момент и все же преподнесли ему копченого судака в промасленной вощеной бумаге. Одна из них заразительно хохотала и старательно прятала глаза под чуть влажной рыжей челкой. Капитан почему-то не решился нести подарок домой. Не хотел рассказывать жене, откуда взялась рыба. В тот вечер разразился сильный шторм с грозой. И они со смотрителем укрылись от ливня и ветра в каморке-подсобке деревянного маяка. Этот старый маяк, застывший посреди лужайки судоремонтного завода, был похож на одинокого гордеца. Море постепенно отступилось от него, крадучись удалилось прочь, оставив заносчивого старца ошиваться на ветру в окружении списанных бакенов, прохудившихся лодок, подгнивших сетей, обрывков якорных цепей. Не желая мириться с тем, что он разлучен с морем и превращен временем в рухлядь, в призрак самого себя, в украшение газона, старый деревянный маяк при каждом удобном случае жаловался на судьбу.
В тот день они засиделись со смотрителем далеко за полночь, изредка ненадолго умолкая, чтобы послушать скрипы и стоны здания, чтобы дать возможность старикану-маяку высказаться. Как если бы беседовали на самом деле они втроем. После череды тяжких поскрипываний и жалобных завываний ветра в винтовой лестнице, ведущей на обзорную площадку, смотритель маяка поведал капитану о чувстве моря. Щербато улыбаясь, осевший в городке финн утверждал, что оно есть у каждого, кто живет на берегу. Чувство моря – неукротимая необходимость моря в жизни. Невозможность жить на равнине, на замкнутом в себе участке суши, окруженном полями и свалками, деревнями, дорогами и лесами.
С жаждой заглатывая пиво из эмалированной кружки, запихивая в безгубый рот копченые косы рыбы, смотритель маяков изумлялся: как же люди умудряются жить где-то там, в глубине равнины? Как они вообще дышат, отрезанные от берега, запертые среди лугов, высоток и автострад?
Капитан хорошо помнил, когда чувство моря впервые возникло. Спонтанно и неистово, как вспыхивает сильная обида, саднящая скорбь или любовь, не притупляемая годами. Он помнил день в далеком детстве: родители везли его в Анапу, на тщательно спланированный, прописанный врачом отдых – поплавать и прогреться после тяжкой зимы ангин. Именно в то лето, в поезде, что-то внутри начало улавливать частоту моря, его затаенное дыхание, его ширь, говор и тишь. Как будто в самом центре груди возникла чуткая антенна, которая распознает море, где бы оно ни было, – с тех самых пор и по сей день.
Это ощущение повторилось c ним три года спустя, в день похорон дяди, младшего брата матери, бездетного учителя черчения, левое плечо которого вследствие прожитой жизни почти приросло к уху. В новом, недавно отстроенном столичном крематории, напоминавшем архитектурой алюминиевую космическую станцию, он замер у окна с уходящим к горизонту окраинным кладбищем и царившей над ним многослойной, надрывной тишиной. Прижав нос к стеклу, с испуганным любопытством скользил по рядам могил, листая их, будто огромную каменную книгу. Подмечал помпезные надгробья деятелей городской администрации, памятники похороненных на окраине актеров и генералов, не знавших при жизни и посмертно недостатка в средствах. Уходя вдаль, величественные плиты мельчали в туманной дымке, горбились и таяли под нависающим осенним небом. Убывали, плавились, переходя в насаждение черных и серых крестов. Постепенно перетекали в колючий кустарник чугунных оградок, обозначавших последнее укрытие, чей-то тесный приют. Лес крестов и оград упирался в безыскусные бетонные стены, в нескончаемый лабиринт, таивший многочисленные урны с прахом. Они располагались одна над другой, в строгом порядке аптечного шкафа со множеством замурованных ящиков, с тысячами разнообразных отзвуков дребезжащей насупленной тишины. И взгляд мальчика растерянно скользил по тропинке, уходящей вглубь кладбища, от мест захоронения знаменитостей и чиновников – в бесконечность мельтешащих, мельчающих, тихих имен и дат. И в какой-то момент чувство моря неожиданно напомнило о себе, распахнулось и защемило нестерпимо, безудержно, в самом центре груди.
Капитан знал с самого детства: море никогда не глядит на тебя, оно происходит безразлично и невозмутимо, обособленно, в своей вечности. И все же многие годы он ощущал это как тягу, как болезнь, как обреченность: безутешную недостаточность моря в жизни. Смотритель маяков утверждал: если такое произошло хоть раз, ты пропал, ты попал в западню, ты теперь привязан к морю накрепко. Ты никогда больше не будешь по-настоящему жив без него. В тебе воцарилась роза ветров. Тебя треплет в разные стороны свора яростных морских шквалов, переменчивых, безымянных. Неукротимых.
«Если чувство моря хоть раз возникло в самом центре твоей груди, – бормотал смотритель, не обращая внимания на то, что некоторые слова заглушают дождь и ветер за оконцем каморки-подсобки, – это значит, что однажды настанет день, когда ты перестанешь принадлежать себе». И вот ты уже обрываешь якорную цепь. Покидаешь дом своего отца, студенческое общежитие, тесную квартирку тестя. И вот ты уже плетешься мимо деревень и автозаправок, по однообразным, слившимся в утомительный путь полям, яблоневым садам и холмам. Почти бежишь со своим стареньким чемоданом, наобум, вслепую, нетерпеливо. По пути теряя зубы и волосы, вывихивая пальцы, ломая ногти, сбивая ноги в кровь. Оставляешь за спиной годовалого сына с его первыми веснушками и изумленно распахнутыми глазенками цвета темного янтаря. Выпускаешь, будто прирученную птицу, узкую ладонь дамы. Прибавляешь шаг и почти бежишь, стараясь не замечать косолапо плетущегося за тобой щенка. Не оборачиваешься, хотя так хочется обернуться на соседскую девушку в цветастом платье, груди которой похожи на вымя молодой козочки, а глаза – на потемневший от времени горный хрусталь. И ты расстаешься с плетеным креслом, с нависающим над яблонями балконом, с тихим переулком припаркованных возле кондитерской велосипедов, с ночным городом, мерцающим огоньками фонарей и витрин. Разлучаешься с домом, с покоем, с любовью, с вечностью, лишь бы наконец выйти навстречу своему морю. Зажмуриться, шагнуть на прибрежный песок и предоставить себя в объятия его ветрам.