Хозяин маленькой пекарни, где самые вкусные в городке и всегда теплые улитки с корицей, уверял, что с госпожой Алевтиной давным-давно случилась в этих местах неприятность. Еще молодая, шаловливая, с легким дыханьем, нагрянула она как-то раз в городок покутить. Шлялась по барам, по кабакам, каждый вечер гуляла с разными молодыми матросами. Разрумяненная. В перламутре и кружевах. В бусах из крупных жемчужин, что обвивали ей шейку, а второй длинной ниткой, завязанной в крупный узел, позвякивали по упругому животу.
Хохотала. Курила. Пила темный ром Алевтина. Да только вот потеряла где-то в угаре, в сумерках, серебряную, чеканную свою сережку в форме сердечка. И с тех пор что-то произошло. Так бывает. Не вдруг, а день за днем маленькие безнадежности разрастались, случайности множились и, в конце концов, можно было сказать: перестало ей везти в любви. Стоило только Алевтине обратить на кого-нибудь внимание, выделить из оравы гогочущих в баре моряков одного-единственного, стоило прижать его к сердцу, хотя бы шепотом в ночное беззвездное небо назвать своим, он тут же переставал замечать ее, даже не смотрел в ее сторону. Он скоро совсем заболевал заснеженной дорогой, терялся среди зимних полей, удалялся прочь. Не желая верить и принимать, что она теперь безбрежно и окончательно нелюбима, при любой возможности Алевтина наведывалась в городок, металась по набережной, буянила, свистела, безутешно разыскивая свою серебряную сережку. Чеканную. В форме сердечка. Но каждый раз безуспешно. Каждый раз зря.
А разве ее убедишь, что не в сережке дело? И как ей объяснить, что однажды она совсем утратила нежность, в один миг разучилась уступать и смягчаться, получив взамен из мутных глубин моря бескрайнюю ярость и силу. С тех пор, явившись в городок, от души крушила Алевтина все на своем пути. Четыре ветра врывались вместе с ней в приморские улочки, бешено трепали развешанные во дворах простыни, гнули рябины, ломали флагштоки в порту, смахивали черепицу с крыш, раззадорившись, тащили за собой футбольные ворота, выломанные поручни, сорванные ставни. И метались в проулках, увлекая в вихрь объявления, фантики и перья чаек.
Старые рыбаки знали наверняка. А некоторые хоть раз в жизни да видели воочию: однажды четыре ветра, четыре седых прародителя мечущейся по миру стаи многоликих ветров, слетаются из разных концов света к самой середине моря и изо всех сил сталкиваются над сверкающей глубиной, затаившей живых и мертвых.
Некоторые моряки видели хоть раз в жизни, как четыре ветра, не в силах перебороть друг друга, начинали медленно кружить над самой серединой моря. Все быстрее, в безудержном хороводе, дожидаясь, когда госпожа Алевтина проснется и выплывет на поверхность из мерцающей расплавленным зеркалом толщи вод. Иногда случалось, что долго кружились четыре ветра, дожидаясь, когда же она вырвется из темной глубины, затаившей скелеты парусников и рыболовецких траулеров, черные рогатые мины, деревянные лодки, распавшиеся останки человечьих и рыбьих тел, усопших чаек, навеки сдавшиеся дну души. Присвистывали четыре ветра все яростней, завывали все настойчивей, выкрикивали все злее, до тех пор, пока Алевтина не выныривала на их зов из огромной бурлящей воронки, каждый раз будто рождаясь заново.
Нетерпеливая и безудержная, с развевающимися черными патлами возникала из вод Алевтина. Крутобедрая и грудастая, в коротком сарафанчике цвета закатных, утопающих в волнах туч. Заразившись весельем и яростью, поддавшись приглашению четырех древних как мир ветров, пускалась Алевтина в пляс на самой середине моря, перебирая крепкими ножищами по тяжелой, бурлящей, пробудившейся воде. Самозабвенно кружилась, разведя белые ручищи в стороны, гикая и хохоча, запрокинув голову, всматриваясь в небо в самом центре хоровода ветров. Долго плясала и кружила она, осыпая все вокруг вихрями сверкающих брызг. Начинала чувствовать голову пустой и пьяной, а тело звенящим, омолодившимся, разогретым. А потом, исступленно разбив кулачищем хоровод ветров, растрепанная, взмокшая и яростная, направлялась госпожа Алевтина к берегу. На оранжевый огонек южного маяка шла она. На синий сбивчивый отсвет северной смотровой башни. Устремлялась к невидимой с середины моря полоске земли, что упрятана в сиреневую дымку.
Найдутся в городке несколько моряков, которые видели собственными глазами, как торжественно и грозно шествует Алевтина по суровой воде, увлекая кружиться в вихре волны и чаек, водоросли и сонных рыб.
Каждый раз приближалась она к городку с грохотом и воем, баламутя море, взвевая из глубины спутанные пучки тины, обрывая тросы буев, путая тропы паромов, переворачивая катера, поднимая со дна вихри спящих там камней, почерневшие бревна, человечьи кости, глиняные черепки, перламутр и янтарь, глину и муть.
Неугомонные сквозняки свистят в волосах Алевтины. Спина у нее широкая, бедра у нее крепкие, зад дородный, руки хваткие, пальцы на ногах короткие, с квадратными ногтями. Вся она – сила и свист, гнев и вихрь, грохот и шквал. Пахнет Алевтина илистой гнилью водорослей, перестуком ракушек, слизью плавников, мокрым прибрежным песком. Окутана Алевтина клочьями пены, ржавчиной вросших во дно корабельных винтов, сумерками, разбитыми часами у причала паромов. А еще – миллионом тусклых камешков, что рассыпаны по берегу и готовы обернуться от одной-единственной волны в самоцветы.
3
Капитан возвращается из столичной больницы на дребезжащем рейсовом автобусе. Припав пылающим лбом к ледяному стеклу, недоверчиво созерцает сквозь пунктуацию дождя тщательно перепаханные, прибранные будто перед похоронами поля. Стараясь отвлечься от больничных мыслей, тянущих в груди пушечным ядром, он обманывает себя, с поддельным брюзгливым интересом разглядывая домики фермеров, отработавшие осень и теперь впавшие в спячку трактора. Смотрит и не различает кустики, трепещущие на ветру остатками буро-красной листвы, разделяющие владения бледные ряды тополей, монотонно-прозрачный сосновый лес. В другое время и при других обстоятельствах придорожные пейзажи, перепаханные и притихшие просторы приворожили бы его, заставили забыться. Но не сегодня. Смущенный затхлым запахом мази и усталостью мятой пижамы, капитан спускает больничный пакет на пол и нетерпеливо заталкивает его под ноги, с глаз долой.
Редкие величавые холмы, домики с безмятежно струящимся дымом, все же оказались слабее видений последнего месяца. Что эти тускловатые и умиротворяющие сельские картинки в сравнении с вонзившимся в вену шприцем для внутривенных инъекций? Шнур капельницы покачивался на фоне бледно-голубой стены, в нем ни в коем случае не должно было случиться пузырька воздуха. Прозрачные завитки со струящейся внутри жидкостью накрепко приковывали взгляд. На тумбочке – ворох листов, испещренных занозистыми зубцами кардиограммы. Пальцы медсестры с перламутровым лаком на птичьих коготках ровно в полдень становились белесыми, изо всех сил вжимая поршень шприца.
Пожилой доктор Ривкин (седые усы казались накладными и с каким-то настоятельным жизнелюбием пахли одеколоном), доверительно понизив голос, с умышленной неторопливостью изрек, что во внутренностях капитана обнаружилось что-то вроде глубоководной мины, пусковой механизм которой начал было стремительный обратный отсчет. Но капельницами, уколами, таблетками и порошками обратный отсчет зловредного образования удалось замедлить, можно сказать, почти приостановить. В настоящее время опасности для здоровья не наблюдается.
Капитану не понравились сбивчивые полутона «можно сказать» и «почти приостановить». Они досаждали, не давая полного покоя. Будто дождь, пробившийся сквозь течь в крыше, эти слова все время капали невдалеке, не позволяя ни на чем сосредоточиться. Перед выпиской капитан задумал освободиться от неожиданно вторгшегося в жизнь неудобства. Намереваясь хитровато выпытать, как обстоят дела на самом деле, он купил в вестибюле больничного корпуса жестяную коробку рождественских печений, перевязанную беспечной золотой ленточкой. И, хоть до Рождества оставалось почти два месяца, решительно направился поздравлять врача с наступающим.