— Мимо…
Я растрогался. Непокорная прядь в прическе Роми делала девочку до ужаса похожей на меня в ее возрасте (если верить фотографиям). Неужели все мы страдаем «комплексом Нарцисса» и ребенок для нас — всего лишь ожившее селфи?
Мы перешли в другой зал и наконец добрались до Библии Гутенберга. Священная книга была заключена в куб из закаленного стекла и сверкала, как драгоценный камень. Цветные золоченые миниатюры и буквы, напечатанные на веленевой бумаге 562 года назад, словно бы парили над страницей — совсем как титры в блокбастере в 3D.
— Вот первая в мире печатная книга. Очень важно, что ты сейчас на нее смотришь, запомни этот момент! Книги скоро исчезнут.
— Значит, я смогу говорить, что видела начало и конец книг.
Она посмотрела на меня синими глазищами, взгляд которых уже никогда не будет наивным. Как же я гордился моей девочкой! Мы впервые провели два дня вместе и без Клементины (няни Роми). Ну что же, самое время как следует познакомиться с дочерью.
* * *
Жизнь — это массовое убийство. Бойня. По-красивому — гекатомба. Massmurder для 59 миллионов человек в год. 1,9 смерти в секунду. 158 857 умерших в день. Пока я писал начало этой главы, в мире умерли не меньше двадцати человек, а пока вы читали эти строки (особенно если читали медленно)… посчитайте сами, сколько еще ушло из жизни. Не понимаю, зачем террористы в поте лица подправляют статистику, им никогда не побить рекорд Госпожи Природы. Человечество редеет и пребывает в тотальном безразличии. Мы терпим каждодневный геноцид как нечто обыденно-нормальное, но меня смерть приводит в негодование. Раньше я вспоминал об этом раз в день. После пятидесяти думаю постоянно.
Проясним ситуацию: я не ненавижу смерть вообще, я ненавижу вполне конкретную смерть — свою. Если большинство людей принимают неотвратимость жизненного конца, это их проблемы. Лично мне умирать неинтересно. Скажу больше: через меня Костлявая не пройдет! Эта книга — рассказ о том, как я учился не быть как все в смерти. Я не собирался сдаваться без сопротивления. Конечность жизни — уловка ленивых, только фаталисты считают ее неизбежной. Ненавижу смирившихся, покорных мрачному «жанру», говорящих со вздохом: «Ничего не поделаешь, всему приходит конец, рано или поздно и мы присоединимся к большинству…»[66] Уползайте подыхать в темный угол, слабаки.
Любой смертный — это в первую очередь has-been — бывший, тот, про кого станут говорить, что он был.
У меня обычная жизнь, но пусть уж она продолжается.
Я был дважды женат, оба раза ничего не вышло. Десять лет назад, приобретя стойкую идиосинкразию к браку, я завел роман, и она родила мне дочь. А потом встретил в Женеве аппетитную Леонору, доктора молекулярной вирусологии. Ухаживания плохо мне удаются, поэтому я быстро делаю предложение и женюсь (исключение — Каролина, и то, вероятно, по причине ее отъезда). Я послал Леоноре эсэмэску от нас с Роми: «Если соберешься к нам в Париж, не забудь привезти двойной крем грюйер, будем начинять меренги». Вряд ли метафора была лобовó эротичной. Я не знаю определения любви, но ощущаю ее как боль, подобную наркотической ломке. Леонора не только вышла замуж за дважды разведенного, он еще и подрядил ее в мачехи к своей ясноглазой дочери-подростку. После венчания в розовой церкви на острове Харбор[67] Багамского содружества Леонора стала жить между Парижем и Женевой. Мы по очереди ездили на скоростном поезде Lyria, иногда катались вместе. Непрестанно разговаривали, занимались любовью… между двумя странами.
— Предупреждаю, я не принимаю противозачаточных.
— Как удачно — я хочу тебя оплодотворить.
— Прекрати, я возбуждаюсь!
— Мои гаметы стремятся к твоим яйцеклеткам.
— Продолжай…
— Мои гонады высвободят 300 миллионов сперматозоидов, и они устремятся к твоим фаллопиевым трубам…
— О, черт…
— Я похож на человека, который трахается ради удовольствия?
— А-а-а-ах, сейчас… сейчас, улетаю!
— Погоди, и я, я тоже!
Девять месяцев спустя… Лу родилась так стремительно, что мы даже не успели переехать. Я подстегиваю рассказ, чтобы побыстрее закончить: тема этой книги не жизнь, а НЕсмерть. Завести ребенка, когда тебе стукнул полтинник, значит попытаться исправить «спущенный» сверху сценарий. Обычно человек рождается, женится, размножается, разводится, а в пятьдесят уходит на отдых. Я ослушался программы, заменил пенсию репродуктивным периодом.
В вечер рождения нашей детки Давид Пюжадас[68] объявил в вечернем выпуске новостей Le Journal de 20 heures[69] на канале France 2, что продолжительность жизни французов «застряла» на семидесяти восьми годах. Мне, таким образом, оставалось жить двадцать шесть лет. Леоноре было двадцать шесть, и мы оба знали, что двадцать шесть лет пролетят за пять минут.
Двадцать шесть лет = 9490 дней жизни. Нужно было смаковать каждый из них — от рассвета до заката, как делает выпущенный из тюрьмы человек. Я должен был жить так, словно заново рождался каждое утро. Смотреть на мир глазами малыша, будучи по сути своей старым драндулетом. Мне нужно было бы изобрести календарь Пришествия с 9490 открывающимися окошками. Каждый минувший день — это минус один день из 9490 дней, отделяющих меня от Ответа. Я научил дочь семейному розыгрышу — переворачивать в подставке скорлупку съеденного яйца всмятку. Лу притворяется, что даже не начинала есть свое яйцо, я сержусь — понарошку. Она разбивает скорлупку ложечкой и показывает мне пустоту, а я делаю вид, что потрясен. Мы смеемся, каждый ломает комедию: Лу старается поверить, будто провела меня, я изо дня в день изображаю удивление. Разве этот маленький сизифов фокус не есть метафора человеческой жизни? Переверни скорлупку и сделай вид, что это смешно. Стареть — значит смеяться над анекдотами с бородой.
Мой страх смерти смешон. Пора признаться: мой нигилизм — это поражение. Я всю жизнь смеялся над жизнью и превратил иронию в бизнес. Я не верю в Бога, потому и хочу пережить себя, уцелеть. Я — нигилист с двумя детьми и вынужден с гордостью и смущением признать, что продолжение жизни — самая важная цель в моей жизни ведущего теледебатов и режиссера сатирических фильмов.
Есть два сорта нигилистов: самоубийцы и «производители». Первые опасны, вторые трогательны. Необузданные нигилисты сумели подорвать мой салонный пессимизм. Как если бы мыслитель Эмиль Чоран[70] умер не от болезни Альцгеймера, а стал жертвой джихадистов. Не прощу исламистов за то, что выхолостили насмешку, но вынужден признать: любая жизнь, даже самая пустая, выше героического небытия. Человек, не верящий в вечную загробную жизнь, вынужденно желает продлить свое существование. Так из циника и меланхолика становишься сциентистом и постгуманистом[71].
Рассказ о жизни, который вы читаете, гарантированно меня увековечит. Он сохраняется на чипе и в базе данных компании Human Longevity[72], досье № Х76097АА804, но к этому мы вернемся позже.
До пятидесяти лет бежишь в толпе, вместе с толпой, потом перестаешь торопиться. Отпускаешь толпу от себя, вокруг становится меньше народу, впереди — разверстая пропасть. Моя жизнь истончилась. Мой мозг моложе тела. Двенадцатилетний племянник выигрывает у меня в теннис со счетом 6:2. Роми умеет менять картриджи в принтере, я на это не способен. После текильной вечеринки организм восстанавливается три дня. Я достиг возраста, когда наркотики нагоняют страх: употребляешь разве что косячок, да и то очень лайт (по сравнению с былыми временами). Вечно чувствуешь себя скованно, потому что не спешишь прилечь с инсультом. Стаканами пьешь яблочный сок для детского питания со льдом, авось окружающие поверят, что это виски. Перестаешь оглядываться на девушек на улице — из страха заработать кривошею. Катаешься по морю на доске и получаешь отит. Каждую ночь просыпаешься по два-три раза и тащишься в сортир писать. Такие вот «радости зрелого возраста». Десять лет назад плюнул бы в лицо сказавшему, что однажды я начну пристегиваться даже на заднем сиденье такси!