Книга называется «Тысячелетник» – это и есть то упомянутое здесь древо, напомнить о котором пришел Андрей Бауман. «Тысячелетник» – амбициозный вызов сегодняшнему «литературному процессу», а вместе с ним – городу и миру товаров разового пользования, на дух не переносящему таких мер и весов, такого слова. Это не блеклый «бессмертник», не сухой и невзрачный «столетник», это вообще не цветочек, будь то мелкого «зла» или столь же худосочного «добра», это не витиеватая поросль мелкотравчатых «смыслов», это даже и не стихи в сегодняшнем понимании того, что они такое. Это гимнография – слово, которого компьютер не знает, а читатель не помнит. Как вряд ли помнит, кто такая Полигимния, давно, со времен Державина, не объявлявшаяся в наших краях. Но какие музы, какая музыка, а уж тем более – гимны, о чем вообще можно говорить всерьез здесь и сейчас? Однако Андрей Бауман говорит, раздражая на дух не переносящих ничего «религиозного» и «возвышенного», говорит, не боясь быть обвиненным в «пафосности» и прочих непростительных во времена постмодернистской игры в бирюльки грехах. Своим «Тысячелетником» он заявляет: Автор жив, а вот живы ли вы, ребята, – не факт. Потому что жизнь, как напомнил однажды А. Ф. Лосев, – это или бессмыслица, или жертва. Но может ли времяпрепровождение, где смысловые связи разорваны, именоваться жизнью? Не слишком ли много чести? Не смерть ли это в том смысле, в котором понимали ее все традиционные культуры, говорившие не о превращении в ничто, а о бесплотном существовании в шеоле или Аиде?
То же самое, что сказано Лосевым о жизни, можно отнести и к поэзии. Она, говоря по высшему счету, или хвала и плач (жертвоприношение) – или ничто, суета сует и всяческая суета. Не поэзия, а в лучшем случае – безобидная болтовня, детский лепет, птичий щебет…
Настоящий поэт, по Бауману, тот, кто сам становится словом, и он, «становящийся словом – обнажается от себя. / Становящий слово – впервые рождает и рождается в сущих. / Слагающий стихи / говорит ради тех, в тех и во имя тех, / чей голос отрезан от слуха и языка: / говорит от имени / всех погибших и всех заключенных в молчание. / Он говорит ими, / а они – им. / Первое в нем – прославление, / второе в нем – оплакивание. / Всё в нем – пересозидание, / и всё в нем – сберегание. / Слагающий стихи / хранит мир / и объявляет мир / сущим. / В его гортани и пальцах / всё – впервые, / всё – в последний раз / и всё – неизменно. / Непоправимый дар дыхания / нарекает имена, / вовлекая их выстоять против забвения. / Слагающий стихи есть стяжение и взаимность / между небом и пеплом, / между живыми и мертвыми. / Они – его вещество, его рождающая земля, / он – их кровообращенная речь».
Стихи ли это? Если вспомнить, что «стихи» суть «начала», а «музы» – «мыслящие» (мыслящие о вечном дочери Мнемозины-памяти), то именно это – стихи. Не сомневаюсь: в Античности Баумана признали бы за своего, как и в так называемые Средние века.
В пришедшем на смену «железному» пластиковом веке он едва ли будет принят за своего даже «профессиональным сообществом»: слишком нестандартен даже для «архаиста». Какой ярлычок повесить, сдавая «в хранилище» подобную поэтику? И Бауман, разумеется, знает, что расклад именно таков и другим, вероятно, не будет. Тем не менее система, бывает, дает сбои – и премию «Дебют» присуждают именно Андрею Бауману. И вот ты, читатель, держишь в руках эту книгу. Не засушенный бессмертник псевдотрадиционализма и не мертворожденный пустоцвет, претендующий на «инновацию». Это – поэзия в том смысле, который изначально придавался названному греческому термину. И это, повторюсь, древо Традиции, коренящееся в перегное ушедших эпох, дающих свежие побеги и шелестящих новой листвой «между небом и пеплом».
Дерево
…как дерево, как будто это снимок
извилин Бога, дерево, во всем
молчащем потрясении своем…
Владимир Гандельсман. «Дерево»
Растущее в достаток световой —
Вглубь неба пробуравленная шахта, —
В него впиваясь кроной корневой,
Оно – самостоянье, ось ландшафта,
Весь лес его взошедший строевой —
Идущий ввысь, – материя, кора
Дыхания, избыток корабельный,
Земное источение нутра
Сквозь кольца годовые, колыбельный
Широкий шум, вбирающий ветра
И смех воздухоплавающий крон, —
Прожилок золотящихся венозных
Мерцание, столетний птичий трон:
В цвету его сияний кровеносных
Согретый воздух пьет горячий гром,
Играющий в стволах, где солнцеток
Достигнет совершенства кругового.
И ветви-центробежцы – взрыв, поток —
Спешат вовне: расширить власть живого,
Под сень свою малейший взять росток…
Но как двоякодышащее слово
Идет в доречевой его исток,
Так дерево землей пребудет снова.
2 февраля – 8 марта 2009
Служение
под небом настоящего
с та́инственного цельнозвучия языка
просторного и простоголосого
в тишине замолвленного словечка
исходит
предстоя
смиренная, мироносная суть
соль разделенная на хлеб и воду
в вересковой простой грамматике земли
преломляя
звенящими глотка́ми виноградное солнце
служения час пробил
в часовнях пашен и рощ
заливное лугов преподано вечерничающей мошкаре
птичий неф струится к светородящему алтарю
в сердцевину мыслящей речи
23–27 июня 2011
Обратное странствие
Когда внутри услышишь говор птичий
и гул тысячелиственной волны —
их путеводной сделайся добычей:
вдоль поколений, что заключены
в тебе, ступай, ведя их как лозничий;
древесными корнями тишины
вбери в себя всю кровность осязаний,
сквозь каждую пройди земную пядь,
вглубь воздуха, проросшего глазами,
молитвенно раскрывшимися вспять —
к смотрящему из них первоистоку;
за прядью дней разматывая прядь,
необратимо двигайся к востоку
от времени, с которым началось
изгнанничество; вверх по кровотоку
иди обратной ощупью: насквозь,
в доопытную тьму неразделенья
на свет и тьму; лимбическую ось
межтеменного кругообращенья
в телах взведенным сердцем ощути,
теперь познавшим первый день творенья,
откуда все расходятся пути
с неукротимой сжатостью лавины.
Ты должен воедино их свести,
земную жизнь пройдя до пуповины.
27 июля – 20 августа 2011