Значит – может быть у еврея нормальная, совестная реакция на эту нашу болевую память! Но отчего же другие еврейские публицисты (в том числе и считающие себя христианами) лишь обвиняют тех, кто деразет помнить?!
Я все же дерзну продолжить цитирование «неприличных» мемуаров.
Жаботинский (один из лидеров российского сионизма) после революции 1905 года: «Я вспоминаю потемкинские дни в одесском порту. Толпа была в состоянии неопределенного подъема, когда из нее можно сделать все, что угодно: и мятеж, и погром. Речистый молодец, с хорошим открытым лицом и широкими плечами мог бы ее повести за собою штурмом на город и повесить Дмитрия Нейдгардта на фонаре. И ораторов действительно слушали с захватывающим вниманием. Но речистый добрый молодец не появлялся, а выходили больше „знакомые все лица“ – с большими круглыми глазами, с большими ушами и нечистым р. И в толпе всякий раз, со второго слова оратора, слышалось замечание: „А он жид?“ – Именно замечание, а не возглас, не окрик; в этом не чуялось никакой злобы – это просто, так сказать, принималось к сведению. Но ясно в то же время ощущалось, что подъем толпы гаснет. Ибо в такие минуты, как та, нужно, чтобы „толпа“ и ее „герой“ звучали в унисон, чтобы от голоса, от говора, от лица, от повадки веяло в нее родным – деревней, степью, Русью. Нужно тогда, чтобы ничто, ни одна нотка, ни один жест не покоробили, не оттолкнули стихийного чутья толпы. Выходили евреи и говорили о чем-то, и толпа слушала их без злобы, но без увлечения; чувствовалось, что с появлением первого оратора-еврея у этих русаков и хохлов мгновенно создалась мысль: жиды пошли – ну, значит, все это, видимо, их только, жидов и касается. Создалось впечатление чужого, а не своего дела, раз о нем главным образом радеют чужие. И больше ничего. Да и этого было довольно: расплылось и упало настроение, толпа стала разбредаться, и беспомощные агитаторы ушли в город, оставив порт и босячество на произвол судьбы»[72].
Жаботинский описывает мягкую реакцию «русаков и хохлов» на революционный энтузиазм «жидов». А ведь она бывала, увы, и более жесткой.
Слишком много оскорблений своему национальному и религиозному чувству услышали православные из уст местечковых митинговщиков. Например, 18 октября 1905 г., накануне киевского погрома, в Киеве вполне обычны были сцены типа: “Манифестанты ворвались в Николаевский парк и здесь сорвали инициалы и надписи с памятника императора Николая I. При этом евреи, набросив на памятник аркан, старались стащить статую Императора с пьедестала. Некоторые же из толпы влезли на памятник и пытались укрепить в руке статуи красное знамя. Всех, проходивших мимо, манифестанты заставляли снимать шапки перед красными флагами. Был случай, когда на одной из улиц они, набросившись на проезжавшего священника, сбили с него шапку палками. На другой улице евреи, украшенные красными бантами, стали оскорблять четырех проходивших мимо толпы солдат, они на них плевали и вызывали этим негодование случайных свидетелей такого возмутительного поругания войска”[73]. Замечу, что сенатор приехал не для наказания революционеров, а для наказания лиц, виновных в ответных погромах. В его предложениях, завершающих его отчет, нет ни слова о мерах против евреев. Он предлагает только наказания в адрес руководителей полиции Киева за то, что они “не руководили действиями полиции по прекращению разгрома квартир и магазинов и расхищения имущества и не обращались к надлежащему содействию войск”.
В этом свидетельстве стоит заметить, что не наличие в Киеве синагог и не тот факт, что часть киевлян не почитала Христа, послужили поводом к погрому. Поругание религиозных и национальных святынь, допускаемое сначала в прессе, а затем и в уличных выходках, привело к взрыву.
Глава Высшего Монархического Совета Н. Е. Марков уже в эмиграции провел анализ национального состава предреволюционного руководства ведущих петербургских газет («Речь», «Биржевые новости», «День», «Копейка», «Сатирикон») и издательств и пришел к выводу, что абсолютное большинство из них находилось в собственности либо финансово контролировались иудеями. Именно эти издания «хлестко, бойко и забористо чехвостили министров, губернаторов, полицию, генералов, великих Князей» – не в пример «бедным, скучным и серым» правым изданиям[74]. Неслучайна и шутка, именовавшая «чертой оседлости» ложу, отведенную в Думе для журналистов.
Ну, а по ходу революции «евреи были всецело на стороне большевиков, и большинство руководителей большевиков – евреи», – докладывал начальнику Операционного отделения германского Восточного фронта в марте 1918 года известный немецкий публицист Колин Росс[75].
Был ли протест еврейских революционеров только социальным, или же в нем были и национальные нотки и мотивы?
Послушаем Эдуарда Багрицкого («Февраль»):
Я появлялся, как ангел смерти,
С фонарем и револьвером, окруженный
Четырьмя матросами с броненосца…
Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа…
«…Это – о палачах Революции. А что – жертвы? Во множестве расстреливаемые, и топимые целыми баржами, заложники и пленные: офицеры – были русские, дворяне – большей частью русские, священники – русские, земцы – русские, и пойманные в лесах крестьяне, не идущие в Красную армию, – русские. И та высоко духовная, анти-антисемитская русская интеллигенция – теперь и она нашла свои подвалы и смертную судьбу. И если бы можно было сейчас восставить, начиная с сентября 1918, именные списки расстрелянных и утопленных в первые годы советской власти и свести их в статистические таблицы – мы были бы поражены, насколько в этих таблицах Революция не проявила бы своего интернационального характера – но антиславянский. (Как, впрочем, и грезили Маркс с Энгельсом.) Вот это-то и вдавило жестокую печать в лик революции – в то, что больше всего и определяет революцию: кого она уничтожала»[76].
Вспомним также впечатление от «либерально-еврейской прессы» предреволюционных лет, сложившееся у яростного защитника евреев Василия Розанова: «Они будут нашептывать нашим детям, еще гимназистам и гимназисткам, что мать их – воровка и потаскушка, что теперь, когда они по малолетству не в силах ей всадить нож, то по крайней мере должны понатыкать булавок в ее постель, в ее стулья и диваны; набить гвоздиков везде на полу… и пусть мамаша ходит и кровянится, ляжет и кровянится, сядет и кровянится. Эти гвоздочки они будут рассыпать по газеткам. Евреи сейчас им дадут “литературный заработок”, будут платить полным рублем за всякую клевету на родину и за всякую злобу против родины… “Революция” есть “погром России”, а эмигранты – “погромщики” всего русского, русского воспитания, русской семьи, русских деревень, русских сел и городов…»[77]. «Как задавили эти негодяи Страхова, Данилевского, Рачинского… задавили все скромное и тихое на Руси, все вдумчивое на Руси. Было как в Египте – “пришествие гиксосов”. Черт их знает, откуда-то “гиксосы” взялись, “народ пастырей”, пастухи. Историки не знают, откуда и кто такие. Они пришли и разрушили вполне уже сложившуюся египетскую цивилизацию, существовавшую в дельте Нила две тысячи лет; разрушили дотла, с религией, сословиями, благоустройством, законами, фараонами. Потом, через полтора века их прогнали. И начала из разорения она восстановляться; с трудом, медленно, но восстановилась. “60-е годы у нас” – такое нашествие номадов. “Откуда-то взялись и все разрушили”. В сущности, разрушили веру, церковь, государство (в идеях), мораль, семью, сословия»[78]. «Было крепостное право. Вынесли его. Было татарское иго. И его вынесли. „Пришел еврей“. И его будем выносить. Что делать? что делать? что делать?»[79]. «Так к полному удовольствию нашей современной печати совершится последний фазис христианства и заключатся судьбы всемирной истории. Настанет „хилиазм“, „1000 лет“ блаженства, когда будут писаться только либеральные статьи, произноситься только либеральные речи, и гидра „национализма“ будет раздавлена… Скучновато. Ах, канальственно скучновато везде…»[80].