А мы считали, что ушли на десятки километров в таёжные урманы, заблудились и погибаем.
Кстати, люди, плутающие по тайге, чаще всего гибнут вблизи человеческого жилья.
И эта история, о которой хочу рассказать, тоже произошла от безрассудства.
Такого урожая брусники я никогда ещё не видел. Ягоды, скрывая и землю, и листья, лежали сплошь. Ягодка к ягодке, словно бы сотканные друг с другом. Они были ярко-красными, тугими, готовые брызнуть спелым соком. Ни розовых, ни тем более белых не было. Горбовики наши, плоские берестяные чувалы, наполнились до обидного быстро. И мы набрали ещё ягоды во всё, во что её было можно высыпать: в куртки, накомарники, в карманы брюк… Но всё хотелось взять больше.
Простое решение – завтра же вернуться сюда – и обрадовало нас, и дало возможность вовремя выйти к реке, где оставили лодку. Свой выход мы определили затесями, чтобы завтра, не теряя времени, напрямик наладиться к ягодникам.
Однако назавтра товарищ ехать по ягоду не смог, и я, протолкавшись целое утро по селу в поисках попутчиков и не сговоря никого, решил ехать за ягодой один.
В моём распоряжении была лодка с подвесным мотором, которую я загрузил четырьмя горбовиками, и к полудню выехал из села.
Мне было хорошо и даже весело одному на реке.
Мотор работал чётко, фарватер лёгкий, до самого вчерашнего причала ни одной мели. Страшные в летнюю межень шиверы, стремительные порожистые сливы были высоко покрыты водой, и катил я по реке с ветерком. Ветерок пахнул всеми запахами осени, был густ и сладок, и я, озорно делая губы трубочкой, втягивал его, да так, что порою захлебывался, но и это радовало.
Чтобы не ошибиться местом, я считал притоки по правую руку от себя.
От седьмого притока надо считать душаны – длинные озёра, образованные старым руслом. Их должно быть шесть. И каждый из них я держал в памяти. Но уже за вторым неожиданно открылся приток.
Для верности я развернул лодку и вернулся к тому самому, от которого надо было считать душаны… Всё верно. Ошибки не было. Я даже причалился к долгой песчаной косе, которую нанёс этот последний, а если идти к селу, то первый приток. Легко обнаружил на ней место, где мы вчера с товарищем сидели и где он преподавал мне науку ориентации по притокам. Легко нашёл и забитые в песок каблуками окурки.
Ошибки не было – это тот самый приток, от которого надо отсчитать шесть душанов. Мы и считали их, когда поднимались вчера к ягодным местам.
Несколько обескураженный, я завёл мотор, развернул лодку и на малом газу пошёл под левым берегом. Прошёл один душан, второй, третий… Притока не было. Всё верно. Ещё три душана, и против последнего, шестого, на правом берегу реки – крохотная виска-речушка, к ней и чалиться. Чего проще!
Однако после пятого душана, когда я и височку, казалось, видел, вдруг снова возник приток. И такой полноводный, что не заметить его вчера просто нельзя было.
Ошарашенный этим новым открытием, я причалился к вовсе незнакомой косе и вдруг, к какому-то совершенно необъяснимому ужасу, обнаружил перед собой то самое место, на котором сидели мы с товарищем вчера, курили, и он объяснял мне, что от этого притока, чтобы попасть на ягодные места, надо отсчитать шесть душанов. Ну да, и окурки – вот они, забитые каблуками наших сапог. Я поднял эти окурки и долго рассматривал. Ошибки не могло быть. Мой товарищ по-особому в трёх местах передавливал мундштук папиросы, делал его фигурным и докуривал до самой «фабрики» – печатного ярлычка. Я, перетирая в зубах, выбрасываю папиросу почти целой.
Всё верно – окурки наши. Ответ на мою озадаченность пришёл сам по себе. Я, блаженствуя на реке, играя с ветерком, просчитался и только теперь добрался до исходного. На душе снова стало хорошо.
Было по-прежнему ясно и солнечно.
Правда, часы на моей руке показывали четверть четвёртого, и выходило, что моё путешествие по реке слишком затянулось.
Ходу отсюда до виски было не менее сорока пяти минут. От виски до ягодников по затесям – часа полтора. Значит, на место я прибуду в половине шестого. И даже по самым радужным подсчётам, времени до наступления темноты не так много.
Ничего не получалось из моего предприятия. А тут, как назло, просчитавшись снова, проскочил я нужную виску и оказался в вовсе незнакомых местах, словно бы даже на другой реке. Но, обнаружив просчёт, ещё долго не мог признаться себе в этом и упрямо гнал лодку всё дальше и дальше.
Но когда река, вдруг обмелев, загнала меня на камень и сорвала шпонку с крыльчатки, я переборол в себе необъяснимое упрямство и повернул лодку вспять.
Но мне ещё трижды приходилось останавливаться, напарываясь на камни.
Я не узнавал реки, она стала мелкой, почти непроходимой, то и дело надо было глушить и поднимать мотор.
Не знаю почему, но тогда все эти перипетии не казались мне странными, и был я занят только тем, чтобы снова не промахнуть нужную мне виску. И те необычайные ягодные места.
Но уже догорал закат, и река, чуть подёрнутая серебристым наволоком тумана, умиротворённо лежала в предвечерних мягких сумерках. На востоке, над гривастым чёрным мегом – таёжным скалистым хребтом,– медленно мерцала чуть голубоватая большая звезда, и небо там, подступая все ближе и ближе, темнело.
Я никогда не любил долгого одиночества, а в те годы и вовсе не представлял, как это можно остаться одному среди таёжного безмолвия, на древней северной реке, в ночи, которая всегда была для меня какой-то загадочной тайной, суть которой – жуткая бездна.
Определив себя одного на краю этой долгой ночи, я решил, не мешкая, вернуться в село. Но решение это, уже принятое, вдруг показалось чудовищным. Кто-то во мне, оберегая меня, воспротивился, заставил заглушить уже пущенный мотор и подумать.
После высокого крика мотора тишина обрушилась осязаемой тяжестью, и я чуть даже сгорбился.
Таким и вижу себя нынче, через десятки лет пережитого. На корме, поникнув плечами и сгорбившись, сидит жалкий, беззащитный человек, до ломоты в пальцах вцепившийся в руль подвесного лодочного мотора, а вокруг бесконечная тишина и приближающаяся ночь.
И тот, что оберегал меня во мне и оберегает доныне – этим и жив, – холодно и жутко говорил о том, что произойдёт, если я всё-таки попытаюсь вырваться из внезапно настигнутого меня одиночества и попробую плыть в ночь к людям.
Мне не был известен тогда простой закон тайги: идущий в ночь, остановись.
Вопреки мучившим предчувствиям, тайному движению в густых паберегах и долгим крикам за рекою в тайге, я неожиданно для себя заснул, втиснувшись в носовой багажник лодки, завернувшись в оказавшийся там тулупчик.
Спал крепко и проснулся от нестерпимой боли. Всё моё тело, скрюченное в малом пространстве багажника, нестерпимо ныло, и кости ныли так, что пришло жуткое: не заломил ли меня медведь.
Потребовалось немало усилий, чтобы заставить себя двигаться, сопротивляясь боли, и вытесниться наружу.
Утро было в полной силе, и я, выбравшись наконец из такого несовершенного, такого утлого укрытия, каким был дюралевый багажник, вдруг ощутил в себе ничем не ограниченную радость.
Не слыша боли, я бегал по песчаной косе, приседал, нагибался, прыгал, взбрыкивая ногами, гоготал, хлестал себя ладонями по спине и смеялся.
Ночь позади, я хорошо выспался, и в сердце не было одиночества.
Рассудив, что лучше будет приносить к лодке по одному горбовику, чем переть их вместе, я ещё до солнца по оставленным нами затесям поднялся к ягодным местам.
Брусники словно бы прибавилось. К удивлению моему, я не обнаруживал наших прежних сборов и брал, брал ягоду, почти не двигаясь с места. Первый горбовик заполнился быстро.
Радуясь фарту, я легко вынес его к лодке, подумав, что при таком обилии ягод можно и багажник засыпать. Жаль только тратить время на дорогу к реке и обратно.
Солнце всё ещё висело над самой таёжной кромкой, когда я снова поднимался к ягодникам. Всё мне тут было уже знакомо, и я шёл от затеси к затеси, почти не обращая на них внимания. Наши неглубокие меты на неживых деревьях – сушняках, словно бы отражали солнечные лучи и были видны издали.