Когда-то в древней Руси - и языческой, и потом христианской хоронили, как правило, в белом. И мужчин, и женщин. Ныне мужчин - чаще в темном костюме, но в светлой сорочке, при галстуке; женщин - в светлом платье и светлом платочке.
У древних славян душа - это огонь, звезда, искра небесного огня, частица мирового ("белого") света. У христиан белый цвет, белые одежды символ чистоты души.
Конечно, и в прежнее время, и теперь совсем не часто случается, чтобы покойного обряжали в совершенно новые одежды, - надевают на него одежды обычные, разумеется, чистые, особенно важно, чтобы рубашка была стираная, но одна, главная деталь "облачения к новой жизни" - действительно и новая, и белая. Это белый погребальный покров или, как называют его ещё иногда по-старинному, саван. Это уже символ священный - именно он напоминает о белых одеждах крещения и при похоронах как бы знаменует собой, что умерший и до конца жизни сохранил обеты, данные им при крещении.
Собственно сам саван представлял собой раньше белую просторную рубаху - он и был подобием "крестильной сорочки", - и надевали его поверх обычной одежды. В некоторых областях сохранился ещё обычай шить для покойника ("новопреставленного") из "нетронутой", ни для каких нужд не используемой материи белый погребальный саван. И шили его все с теми же "предосторожностями" против "нечистой силы": не на машинке, но обязательно на руках, стежок делали не крепкий, а наметкою - будто и не сшитое, а лишь наметанное, "временное одеяние" (а иголку держали только от себя и вперед не то покойник опять придет за кем-нибудь в свою семью).
Ныне саван замещен покровом - длинной, во весь гроб, полосой белой материи, льняной или шелковой. Именно по нему - после прощания, покрыв им же лик усопшего, - священник или кто-то из близких посыпают крестообразно освященную землю, завершая тем последний церковный обряд "предания земле". У покрова есть и свое символическое толкование: умерший, как человек верующий и освященный таинствами, пребывает "отныне и вовеки" под покровом Христовым.
В обувании покойного тоже присутствуют, согласно народным обычаям и поверьям, свои условности и оговорки. В кожаной обуви, как правило, старались не хоронить, а заменяли её матерчатой. Но если все же и надевали сапоги, то железные гвозди из них выдергивали. А в крестьянских семьях онучи, надевавшиеся с лаптями, обвязывали так, чтобы крест, образуемый шнурками, приходился спереди, а не сзади, как у живых, - этим как бы "закрещивали" покойнику путь назад, чтобы он не мог вернуться в дом за кем-то еще. В современный ритуал облачения покойного, видимо, и пришло это от древних ещё обычаев: заменять обыденную кожаную обувь "ненастоящей", "временной" - матерчатыми тапочками без твердой подошвы.
И последняя, самая главная забота о теле усопшего в "обустройстве" его - дом для него, гроб, "домовина". В народе сохраняются и ласковые поговорки о гробе - "Домок в шесть досок", и "Дом строй, а домовину ладь", и суеверные приметы, предостерегающие - "Не делай гроб больше покойника другой покойник будет".
В ночь перед выносом
Человек умирает, за этим естественно следует приготовление его тела к погребению. Но настолько иной раз оказывается сильным проявление его энергетики перед смертью, что мы словно ощущаем его присутствие (и можем ощущать необычайно долго). Не это ли проявление - невольное "свидетельство" бессмертия человеческой души?
Смерть часто примиряет идейно далекие мировоззрения - ради того чтобы было все "по-людски", как полагается, по обычаю, правильно и достойно. Переживания, связанные со смертью родного и любимого человека, нередко становятся моментом нового осознания бытия, началом поиска иных смыслов.
...Мне (А.М.) было тринадцать лет. Воспитанный в советской школе 50-х годов, я считал себя убежденным атеистом.
Отцу только исполнилось пятьдесят, но он был уже на инвалидности. Приступ (видимо, обширный инфаркт) случился утром. Когда я бежал в аптеку за ампулами камфоры для инъекции, я почему-то уже знал, что отец умрет в ближайшее время, может быть, сегодня. Ничего изменить невозможно. А за день до того мы с отцом поругались - по какому-то, должно быть, совершенно незначительному поводу.
Отец умер вечером. Я очень точно помню этот момент: отец вдруг перестал дышать, брат приложил к его губам зеркало... "Все", - тихо сказал он и заплакал.
Я замкнулся. Сидел один на кухне. Слышал, что происходит там, в комнате. Послали за женщиной, "которая обмывает". Слышен был плеск воды, и что-то ласково при этом та женщина приговаривала. Потом, надев валенки (это было зимой), мама выносила "омывальную" воду - ей сказали, что выливать её надо в дальний угол сада. А потом была маленькая церемония, когда бабушка хотела заплатить "обмывающей" женщине, а та несколько раз отказывалась; но все же, видимо, взяла, только, кажется, не деньгами, а "носильным" сорочкой для зятя. Поблагодарила и сказала, что "читать" сама пришлет знает кого.
Отца я увидел уже одетым - в костюме, при галстуке, лежащим на раздвинутом столе посреди комнаты. Белым платком у него было перевязано лицо, как при зубной боли, и моим старым шарфом стянуты ноги у лодыжек. Верхний свет был потушен, перед столом, в ногах отца, стояла освобожденная от книг этажерка, на ней горела свеча и лежала толстая потрепанная книга. Чужой дядька, сутулый, небольшого роста, читал заунывным голосом какие-то совершенно непонятные слова.
Я чувствовал себя неуютно, досадуя на эти "религиозные штуки", которые - мне так думалось - унижают отца, человека, как считал я, здравомыслящего и вовсе не религиозного. Думал, что делается так ради бабушки - это ей надо, чтобы сын был похоронен по-церковному.
Дядька читал Псалтырь немногим более часа, но уходя, сказал, что в ночь перед выносом читать будет долго и, может быть, всю ночь. То, о чем я хочу рассказать, и случилось в ночь перед выносом.
Весь следующий день меня мучила мысль, что мы с братом не все сделали. Надо было применить "прямой массаж сердца" - я уже слышал тогда, что существует такой и удается "запустить" остановившееся сердце... В общем, я был в состоянии, которое психологи назвали бы "крайне обостренной рефлексией на фоне чувства вины".
И тут я услышал слова утешения. Это был голос отца. Со всеми характерными его интонациями. Я отчетливо помню, что это был не сон. Я слышал распевное бормотание за стеной читающего Псалтырь, видел слабый свет, проникающий в щель... И при этом - возле самого уха - тихий, успокаивающий, старающийся мне что-то объяснить голос. Стал вслушиваться, пытаясь разобрать слова... Но тут мне стало вдруг необычайно жутко. Ведь отец же умер! Его нет! Он там - в гробу, мертвый!.. Я закричал. Побежал в другую комнату... После этого отец уже не пробовал со мной "говорить", видимо, чтобы больше не пугать меня.
А утром был вынос. Отпевать отца должны были в церкви Покрова Пресвятой Богородицы села Акулово.
Я помню, как в самый момент выноса, когда гроб (по обычаю - "вперед ногами", я уже знал это) пересекал дверной проем, бабушкина дальняя родственница, высокая худая старуха, вдруг пронзительно дребезжащим голосом запела-заголосила: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!" (Тогда я, конечно, не знал, что так положено по обряду - на выносе.)
Церковный чин отпевания отца тогда, в мои тринадцать лет, никак на меня не подействовал. Я видел - или мне так казалось, - что мужчины относятся к религиозному ритуалу - нет, не с иронией, а так, снисходительно. Женщины крестились и кланялись, когда дьякон или сам священник, старенький, с редкой седой бородой и нетвердым старческим голосом, покачивая кадилом, как маятником, обходил гроб отца. По всем четырем сторонам гроба горели светильники, и мы все в продолжение всего обряда стояли с горящими свечами в руках.
Помню, что меня заинтересовал тогда дьякон. Молодой, высокий, красивый, с черно-смоляными волосами и такой же черной, "интеллигентной" аккуратной бородкой, он походил скорее на какого-нибудь молодого ученого, скажем, физика, а не на служителя культа. Что-то невольно вызывало к нему симпатию: может быть, взгляд - умный такой, добрый, или голос - крепкий, густой, бархатистый. Я еще, помню, подумал тогда: "Неужели и он в Бога верит?"