Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мы приехали сюда в два часа ночи, не спасать Нэнси Мэнниго. Она здесь даже ни при чем, ее адвокат перед поездом из Джефферсона сказал, что вы не намерены спасать Нэнси. Что мы едем сюда и будим вас в два часа ночи только затем, чтобы предоставить Темпл Дрейк отличную, справедливую, возможность пострадать – понимаете: просто страдание ради страдания[91].

Молча губернатор покидает свой кабинет – он буквально исчезает, – и исповедь Темпл превращается в очередной разговор с Гэвином Стивенсом. И здесь второе прозрение, которое предлагает нам роман, – у юридических инстанций не только нет никакой способности реагировать на моральную истину, у них нет никакого интереса к истине вообще. Темпл не только не предоставят «справедливую возможность пострадать», которой она жаждет. Ее ложь и самообман разрушены, но в большом мире это не вызывает никакого отклика.

В этом контексте давайте заново взглянем на роман Гимарайнса Розы «Тропы по большому сертану». Роман структурирован как исповедь, которую Риобалду, рассказчик, приносит ученому аудитору, чьи реакции позволят ему, как он надеется, внести ясность в один вопрос, преследовавший его всю жизнь: заключил ли он сделку с дьяволом, продал ли он свою душу? В конце же Риобалду делает вывод, что нет никакого дьявола, нет никакого воплощения зла, которое могло бы приблизиться к человеку извне. Скорее дьявол есть искушение выбрать зло, таящееся в человеческом сознании. Постепенно добираясь до некоего саморефлексивного прозрения, Риобалду рассказывает про один из допросов, который он пережил и который, как и любой допрос, был скорее жестокой битвой за психическое превосходство, чем поиском истины:

Так случилось, вышел и сел ко мне лицом на место против меня заместитель шерифа, возвращавшийся с холодного Севера. Его сопровождал один из его приспешников, тайный агент, и эти двое в низости равнялись друг другу. ‹…› Вовеки не встречал я лица, более отмеченного звериной жестокостью и низостью. Он был низкорослый, крепкосбитый, с беспощадным блеском поросячьих глазок. Челюсть его выпячивалась и напоминала оттопыренный камень, а брови его были сведены в суровой морщине. Он не сделал никакого приветственного жеста ‹…› Азеведао – есть ли в мире нужда в таких людях? Да, есть. Толстая шкура требует острого стрекала. И кроме того, в нашем мире или следующем Азеведао, сделав все, что должен, получает собственный срок, пока не выплатит полностью все, что задолжал[92].

В романе уделено место и всем известным историям про двусмысленность католического таинства исповеди. Например, когда Мария Мутема, вдова, использует исповедальню, чтобы быть поближе к падре Понте (грешному, но совершенно традиционному священнику, который есть не более чем «добродушный человек среднего возраста, очень толстый, очень беззаботный, всеми уважаемый»[93]). Позже, когда падре Понто умирает, Мария Мутема приходит на исповедь к двум иностранным миссионерам – «крепким, краснолицым, произносящим громоподобные проповеди и исполненным истинной веры». В конце концов они заставляют ее признать, что она притворялась в своих исповедях падре Понто, будто убила мужа, поскольку была безумно влюблена в священника. «Это была неправда – потому что она никогда не хотела его и не любила его. Но ей доставляло удовольствие видеть священника в справедливом гневе»[94]. Эта сложная исповедь, так же как и по внешности «смиренный вид» рассказчицы, заставляет других персонажей подтвердить, что она «превращается в святую»[95]. И в этот момент история Марии Мутемы оборачивается еще одной – хотя и менее вызывающей и более лицемерной – версией допроса: допроса как борьбы за власть.

Несмотря на стремление рассказчика к самопрозрачности и истине, нет никакого легкого способа – чего-то вроде «метода» – ее достижения: «Мы всегда во тьме; и только в последний миг появляется свет. Я хочу сказать, что истина не в том, что мы отправляемся в путь, и не в том, чего мы достигаем в конце, – она приходит к нам посредине дороги»[96]. Истины нельзя просто достичь или завоевать ее силой. Вместо этого она должна показать или открыть себя. Интригующая любовная история Риобалду с юношей Диадиорином делает этот факт очевидным. Привязанность человека, старшего по возрасту, к юноше, как он сам постепенно понимает, – это «настоящая любовь, едва прикрытая дружбой»[97]. Это любовь «вопреки разуму, когда сердце брошено к его ногам, чтоб он ходил по нему»[98]. К концу книги – по мере того как исповедь его завершается и он описывает надвигающееся сражение, – Риобалду переживает «чувство свободы». Он позволяет своему телу «желать Диадиорина»[99]. Диадиорин отвергает ухаживания Риобалду и погибает в стычке. Когда женщина, «поющая молитвы из Баия», обмывает его тело перед похоронами, рассказчик обнаруживает, что «тело Диадиорина было телом женщины, потрясающей юной женщины»[100]. И Риобалду, у которого не осталось больше «воли жить», вспоминает своего возлюбленного одновременно и как мужчину («иногда желание не давало мне покоя»), и как женщину («и она тоже отвергла меня»[101]). Различные уровни истины этой любви открываются почти против воли рассказчика. И опять мы встречаем здесь мотивы гомосексуального желания и гендерной нестабильности; и то и другое имеет структуру самообмана. Однако движение саморефлексии здесь более сложное, чем во всех остальных случаях, которые мы рассмотрели: как только Риобалду разрешает себе «существовать» внутри собственных гомосексуальных желаний, они трансформируются, в «объективном» смысле, в гетеросексуальное желание. Никакой допрос, никакая институция, никакое давление не могли бы достичь большего. Гимарайнс Роза хотел, чтобы истина, подлинное Бытие, явилась – несокрытой – к его персонажам в конце романа.

* * *

Но даже когда допрос достиг пика своей исторической траектории в исключительной эмпирической надежде развеять самообман и дать обнажиться твердым булыжникам истин, уже тогда допрос был дискредитирован. 22 июля 1948 года – семь месяцев спустя после публикации «Доклада Кинси» – Карл Шмитт в заметке для своего «Глоссариума» обесценивает допрос как механизм власти, используемый самопровозглашенными элитами: «Элиты – это те, кто может навязать другим обязанность заполнять опросники»[102]. На другой стороне политического спектра – в мире социалистической и коммунистической левизны – надежды на воплощение индивидуальной или коммунитарной абсолютной истины в конце концов задавили саму возможность истины. Уже в 1970 году Ганс Магнус Энценсбергер опубликовал «Гаванский процесс» («Das Verhör von Habana»), который предложил литературное воссоздание – и восхваление – показательных процессов, имевших место на Кубе, когда кубинские эмигранты вызывались как свидетели в суд после неудачной военной высадки в заливе Свиней. И пусть Эйценсбергер ради подтверждения истинности своих слов опирался, говоря его же словами, на подразумеваемую объективность всякой процедуры допроса, однако его совершенно не волновал тот факт, что в движение процедуру эту привела некая иерархическая власть – как в политической реальности, так и в пьесе, которую он об этой реальности написал. «Только в качестве побежденной контрреволюции можно заставить говорить господствующий класс»[103].

вернуться

91

Фолкнер У. Реквием по монахине. С. 317.

вернуться

92

Guimarães Rosa J. The Devil to Pay in the Backlands. P. 12.

вернуться

93

Ibid. P. 187.

вернуться

94

Ibid. P. 189.

вернуться

95

Ibid. P. 190.

вернуться

96

Ibid. P. 52.

вернуться

97

Ibid. P. 241.

вернуться

98

Ibid. P. 199.

вернуться

99

Ibid. P. 467.

вернуться

100

Ibid. P. 485.

вернуться

101

Ibid. P. 490.

вернуться

102

Schmitt C. Glossarium. S. 181.

вернуться

103

Enzensberger H. M. Das Verhör von Habana. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1974. S. 22.

30
{"b":"622351","o":1}