Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Насколько, однако, можем мы связывать Stimmung поствоенных лет с латентностью? Прежде всего я хотел бы подчеркнуть, что существуют множественные «эффекты латентности» – я бы хотел закрепить и развить в подробностях парадигму латентности как отличную от фрейдистской модели «подавления». Не думаю, что мы когда-либо сможем сказать, что конкретно остается латентно-скрытым в годы, последовавшие за 1945-м и до конца 1950-х, тогда как от схемы «подавления» мы вправе этого ожидать. В любом случае мы не можем сказать многого. Вполне возможно, эффект латентности – ощущение, что нечто остается «скрытым» или «во тьме», – являлся местом аккумуляции и схождения множественных форм опыта и восприятия, и возникло это ощущение в тот момент, когда три наблюдаемые нами конфигурации культуры пришли в состояние затора. Создавалось парадоксальное ощущение, что некоторые вещи нельзя «оставить позади», потому что одни из них быстро исчезают, а другие остаются «недоступными»; что «я» никогда не станет «полностью прозрачным» и что ни одна окружающая среда не даст полноты защиты и убежища. В сочетании подобные впечатления создавали эффект латентности, а вместе с ним – вышеупомянутую «онтологию без телеологии».

Между серединой 1950-х и до нашего дня многие моменты в истории порождали чувство, будто то, что лежит латентно-скрытым под поверхностью реальности, наконец выходит на свободу, показывается на открытом месте. Однако все это оказалось обманчивым. Но прежде чем я буду говорить о некоторых таких моментах в следующей и последней главах, я хотел бы указать еще на один исторический аспект этого эффекта латентности, ощущаемый после 1945 года – в рамках Stimmung’а своего времени. Этот аспект латентности связан с одновременностью двух чувств: чувства закупорки движения вперед и чувства невероятной легкости этого движения. Движение вперед легко далось Западу из-за быстрого экономического роста; а Востоку – потому что коммунизм никогда не брал на себя никакой ответственности за беды прошлого, так что возможность «двигаться вперед» всегда воспринималась им как должное. Движение вперед легко синхронизировалось со всевозможными историцирующими дискурсами и концептами – то есть с дискурсами и концептами, согласно которым время продолжает оставаться неизбежным агентом регулярной смены и трансформации. В этом духе оборотной стороной постоянной угрозы атомной войны оказалось то начальное впечатление, что достичь состояния мира после войны возможно на самом деле, что достичь мира можно в ходе переговоров победителей и драматически переменить жизнь к лучшему. Однако подобный мир никогда не находился в пределах досягаемости. Скорее именно его отсутствие и задало условия начала холодной войны – и именно холодная война в конце концов предложила структуру более устойчивую для предотвращения конфликта в глобальном масштабе, чем любой мирный договор в духе предшествующих столетий. Безопасность оказалась установлена – в виде циничного парадокса.

С другой стороны, круговое движение между тремя культурными конфигурациями никак не соотносимо ни с какими историцирующими мировоззрениями. Позже я выскажу предположение, что на протяжении доброй половины ХХ века это движение включало в себя возможность другой «неисторицирующей» «конструкции времени» – то есть нового «хронотопа». Это новый хронотоп «гибернации», так сказать. И только теперь, в начале XXI века, этот хронотоп, эта новая конструкция времени начинает медленно себя выявлять. Возобновившееся среди нас восхищение работами Альбера Камю, написанными после 1950 года, например, – это симптом изменения ситуации. Более чем кто-либо из своих современников, Камю отрицал историцирующий хронотоп, считая его устаревшей, малоподвижной и чрезвычайно опасной системой мыслительных координат. И здесь латентность будет относить нас к особому чувству, которое продуцируется начиная с 1950-х вследствие появления (или смутного ощущения появления) нового хронотопа, который еще не мог быть полностью осознан, ибо был сокрыт под другими, более знакомыми структурами времени, которые вновь и вновь воспроизводили как капиталистический, так и коммунистический мир.

Исторические моменты между 1950-ми и сегодняшним днем, к которым я сейчас обращусь, включают в себя иллюзию, которую человечество проживало не раз и не два, что мы, наконец, откопали то, что было спрятано и что так долго не хотело себя показывать. Выстроенные в исторической последовательности, эти моменты дают определенную генеалогию, согласно которой латентность формирует сами истоки нашего настоящего. Тот ритм, что возникает из их немой смены, не имеет ничего общего с векторным временем историцирующих хронотопов. Скорее это форма времени, структурированная повторяющейся уверенностью, что «нечто», наконец, было отпущено на свободу благодаря какому-то явлению, которого никто не знал прежде. Такая темпоральность латентности напоминает – по крайней мере из перспективы моей мысли – «Историю бытия» Хайдеггера, написанную для того, чтобы обеспечить фрейм для «явлений истины» (или моментов «несокрытости Бытия»), которых он с таким отчаянием ждал. И по этой причине название моей последней главы и сформулировано в качестве вопроса – «Раскрытие латентности?».

Глава 7. Раскрытие латентности?

Моя история со временем

Однажды поздним летом 1958 года отец моей матери умер. Мне кажется, ему было шестьдесят два года – в любом случае не более того. (Его дочь больше не может сообщить точную дату его рождения, поскольку сама окружена облаком старческой деменции.) В течение многих лет – по крайней мере, насколько я помню – родители мои вели с ним нескончаемый разговор о «решениях» его хронических проблем с сердцем. Было сделано множество визитов к известным специалистам в университетскую больницу у нас в городе, а также было множество длительных заездов в санатории, знаменитые своими оздоровительными источниками. Было даже несколько «чудесных целителей». Один из них за ощутимую плату рекомендовал дедушке постоянно жевать жвачку. Дед вскоре отказался от подобной терапии, и решение это подарило лично мне целый жвачечный резерв, которому я был чрезвычайно рад. Мне воображалось, что под конец сердце моего деда выглядело изношенно и потрепанно – как игрушечный паровоз моего отца, с которым я любил играть. Дед умер в одной из спа-лечебниц – той самой, которая особенно ему нравилась. Моя бабушка – его третья жена и мачеха моей матери – не последовала туда за ним. Она использовала прибытие гроба с телом мужа к лесному домику, где мы все собрались, чтобы транслировать нам стандартный вдовий вопль: «Кто бы мог подумать, Ганс, кто бы мог подумать, что ты вернешься домой вот так! О, слишком рано, как рано!» – плакала и причитала она, прежде чем ушла, опершись на плечо своего очень низкорослого (и толстого) брата. Если бабушка действительно имела в виду то, что сказала, она была единственной, кто переживал эту ситуацию с такой драматической интенсивностью: полвека назад шестьдесят два года были вполне обычным сроком для смерти.

Я уже давно начал чувствовать, что дед – самый близкий мне человек в моем детстве – был истощен не только физически. Я больше не видел той лучащейся ауры успеха и богатства, которую я хотел видеть вокруг него. Я также поймал несколько слов, которыми обменялись мать и бабушка во время одной из их часто разражающихся отвратительных ссор – даже за день до похорон – о какой-то сумме денег, которую из-за проблем с «наличностью» мой дедушка хотел занять у моих родителей (в это время они только-только стали получать хороший доход). Кажется, что дочь и зять отказали ему; их неблагодарное отношение было «вознаграждено», когда они унаследовали старый доходный дом в Дюссельдорфе и продали его ровно за сто тысяч марок (вполне внушительная сумма денег по тем временам). Во время похорон на кладбище в деревне, где дед родился, я впервые заметил с некоторым чувством вины, что смерть – даже смерть кого-то, кто играл большую роль в моей жизни, – производит на меня меньшее впечатление, чем я предполагал. В следующие четыре или пять лет я часто возвращался в домик, чтобы провести время с бабушкой, которая взяла на себя дела своего мужа. И вела их с удивительным успехом. И так же удивительно, что она стала играть в моей жизни ту роль, которую прежде играл он, и с той же странно-отстраненной нежностью. Только раз или два навестил я его могилу, куда был водружен камень почти монументального размера, на котором значилось его имя, выбитое золотыми буквами. Хотя дед был настолько напуган мыслью о смерти, что это слово нельзя было даже произносить в его присутствии, у него имелось написанное от руки завещание, где среди многих более практичных вещей до мельчайших подробностей описывалось, какой он хочет видеть свою могилу. Одна часть прошлого закончилась – тот великолепный мир, каким я рисовал его себе в детстве и частью которого я был бы счастлив стать; и по мере того, как я вступал в новую пору отрочества, мне стали открываться его ужасающие стороны.

49
{"b":"622351","o":1}