Литмир - Электронная Библиотека
A
A
* * *

В моих детских воспоминаниях осталось много места для подобных елок. Во время рождественских каникул мои родители брали меня в дом моих бабушки и дедушки, бывший охотничий домик в засыпанных снегом горах. Сюда решил удалиться мой дедушка после войны. Каждый год мы тщательно выбирали дерево и украшали его старинными игрушками. Мы пели классические рождественские гимны, как будто ничего не изменилось в традициях Германии. Иногда мы даже ходили на полуночное богослужение. Я также любил перелистывать семейные альбомы со множеством школьных фотографий моей матери и вместительных автомобилей моего дедушки, объезжающих Альпы во время каникул и праздников. На некоторых страницах фотографий не было – их вырвали. Когда я спрашивал маму почему, она отвечала мне, что «на них были вещи, которые мы больше не хотим видеть». В ее ответе было что-то такое, что немедленно заставило меня понять, что ей не хочется слушать мои дальнейшие вопросы. И тогда я заглядывал в другие места – в коробки, набитые бесполезными предметами, пустые чемоданы. Но я ничего не нашел. И вскоре новая сетка границ заместила те линии сражения, которые прочерчивали и перечерчивали немецкий мир вплоть до мая 1945-го. Он включал в себя границы, которые нельзя пересечь ни при каких обстоятельствах – в особенности ту, что отделяла нас от «советской зоны оккупации». В целом жизнь после войны не позволяла людям легко отправляться куда-то – даже вернуться откуда-нибудь домой неважно, казались им эти границы «железными» или нет. «Другой мир» религиозной трансценденции еще не полностью исчез, но казался слишком недостижимым даже для полетов воображения. Папа Пий XII – со своим аскетичным лицом и надмирной манерой поведения, казалось, воплощал собою саму дистанцию, разрыв между повседневным и трансцендентным. Поскольку границы нельзя было пересекать и никому не дозволялось ни войти, ни выйти, то, по крайней мере, ничего не могло и случиться. Ничему и не полагалось случаться в этом мире. И, однако, снизошедший покой никогда не был окончательным, жизнь все еще казалась опасной и ненадежной. Мир был мирным, но любая искра эмоции, малейшая потеря контроля – если даже только на секунду – могла запустить взрывную реакцию или кончиться катастрофой. Как я уже говорил, «В ожидании Годо» Беккета хорошо иллюстрирует эту неподвижность, абсолютную и, однако, хрупкую: «ВЛАДИМИР. Ну что, пойдем? ЭСТРАГОН. Пойдем. (Они не трогаются с места.)» (см. выше). Невозможность двинуться – ни внутрь, ни вовне – делает устаревшими все нарративы, в которых предполагается или выстраивается необходимость связи между временем и трансформацией. Невозможность двинуться никогда, другими словами, ощущается как желание отбросить ту форму, которую с самого начала XIX века имела История столь обязательным и навязчивым образом, что ее можно было принять за вечную действительную рамку человеческого существования. Ранее в «В ожидании Годо», когда Эстрагон вспоминает, что ему «всегда хотелось снова погулять в Арьеже»[56], Владимир (у которого не получается встать и присоединиться к нему) цитирует – и в процессе отвергает – весь дискурс, обещающий некое исполнение в будущем или в конце времен:

ВЛАДИМИР. Скорее! Скорее! Дай мне твою руку!

ЭСТРАГОН. Я ухожу. (Пауза. Громче.) Я ухожу.

ВЛАДИМИР. В конце концов, когда-нибудь я сам встану. (Пытается подняться, снова падает на землю.) Рано или поздно.

ЭСТРАГОН. Что с тобой?

ВЛАДИМИР. Катись отсюда.

ЭСТРАГОН. А ты останешься?

ВЛАДИМИР. Пока что да.

ЭСТРАГОН. Поднимайся; послушай, ты простудишься.

ВЛАДИМИР. Не беспокойся обо мне[57].

Эта сцена может читаться как точка конвергенции или как аллегория различных ситуаций, в которых такие авторы, как Альбер Камю, Ральф Эллисон или даже Карл Шмитт, приходили к осознанию того, что История больше не разрешает им двигаться в том направлении, в котором они хотели бы, – обстоятельство, заставившее их всех принять решение Историю покинуть.

Когда границы едва ли можно пересечь, когда движение не производит событий, когда ничего не оставляется позади – буквально и метафорически, то пространство больше не переводится во время, как происходило в предшествующих двух столетиях. Поствоенный мир станет миром холодной войны, где доминирует пространство, потому что события «почти» случаются – «почти», но не «реально». Разделение между Западом и Востоком, идущее вдоль железного занавеса, будет все уплотняться и окажется воспроизведенным в Германии, Китае и Корее. И где бы такая линия ни ставилась под угрозу – как случилось в Берлине (1953), Будапеште (1956) и снова в Берлине (1961) и Праге (1968), – в итоге она становилась лишь еще более четкой и углубляющей разрыв между обеими сторонами. В начале Вьетнамская война следовала той же логике и тот факт, что закончилась она иначе, возможно, отмечает собою начало конца холодной войны. Многим ранее – 4 октября 1957 года – Советский Союз запустил первый искусственный спутник земли, «Спутник-1», на орбиту. Это событие породило невероятную панику на Западе, что военно-технологический баланс между двумя сверхдержавами – условие стабильности в период холодной войны – теперь накренился в сторону коммунистов. Однако это была одна из двух возможных типических реакций. Другой реакцией была готовность увидеть в этом событии самое драматичное из всех возможных пересечений границ – начало отбытия человечества с планеты Земля. Предисловие к «Ситуации человека» Ханны Арендт – бесспорно, ее самому важному философскому сочинению – пронизано сильнейшим отвращением ко всем триумфаторским ожиданиям «исторического» будущего, которое, как нам известно, никогда не наступило:

Кто осмелится начать уже говорить о том, о чем мы непрестанно думаем с того дня, как впервые изготовленная человеком вещь полетела в космос, чтобы там какое-то время существовать по тем же гравитацией прочерченным орбитам, какие от века размечают пути и размашистый бег небесным телам. ‹…› По значению событие 1957 года не уступит никакому другому, ни даже расщеплению атома, и можно было бы ожидать, что несмотря на всю озабоченность привходящими военными и политическими обстоятельствами люди должны были бы его встретить с великой радостью. Странно, ликование не состоялось, триумфом почти и не пахло, но не было и жутковатого ощущения, что со звездного неба над нами теперь светят нам наши собственные аппараты и приборы. Вместо этого первой реакцией утвердилось любопытное чувство облегчения оттого, что «сделан первый шаг к бегству из земной тюрьмы». И сколь бы фантастическим нам ни казалось представление, что люди, уставшие от земли, двинутся на поиски новых мест жительства во вселенной, все же оно никоим образом не случайное завихрение американского журналиста, который хотел придумать что-то сенсационное для броского заголовка; оно говорит лишь, причем явно того не зная, то самое, что более двадцати лет назад появилось как надпись на надгробье одного великого ученого в России: «Человечество не навсегда останется приковано к Земле».

Что в таких заявлениях шокирует, это что они вовсе не экстравагантные новомодные фантазии, как если бы новейшие достижения техники ударили кому-то в голову, а не общераспространенные представления вчерашнего и позавчерашнего дня. Как можно перед лицом этих и подобных совпадений думать, что человеческое «мышление» отстает от научных открытий и развития техники! Оно их на десятилетия опережает, причем мышление и воображение человека с улицы, а не только тех, кто осуществляет эти открытия и ускоряет их внедрение[58].

В этом отрывке многое возвращает нас к длинному поствоенному периоду и его Stimmung’у. Например, то неудивительное-однако-странное сравнение, которое делает Арендт, между «американским журналистом», умудрившимся, хотя его в действительности и не было, стать глашатаем всего, с чем борется Арендт, и «великим русским ученым», который действительно произнес эти слова. Ключевым, однако, здесь является ее страх перед тем, что желание отбыть с Земли и частичное исполнение такового могут стать частью «текущего века» – частью истории, то есть истории, которая началась с «эмансипации и секуляризации». В той мере, в какой она считает, что «Земля и земная природа предоставляют таким существам, как люди, условия, в которых они способны тут жить и двигаться и дышать без особых хлопот и полной зависимости от ими же изобретенных средств», Арендт сама занимает позицию сопротивления при встрече с Историей. По большому счету она, конечно же, совсем не хотела, чтобы запуск спутника стал событием, которое «не уступит никакому другому», – ибо это и значило бы, что граница пересечена и что Земля принадлежит прошлому человечества. Сегодня мы знаем, что искусственные спутники, космические шаттлы и высадки на луну пересекли куда меньше границ, чем мы ожидали; скорее они расширили зону человеческого обитания вдоль удаляющейся границы. А в это время технология трансформировала тонкий слой космоса, завоеванный в ходе этих амбициозных программ, в верхний покров самой Земли. Тысячи спутников на орбите в итоге ограничили и определили наше пространство на планете, вместо того чтобы трансцендировать его. И поскольку отступающие границы обычно стимулируют в человеке движение вспять к самому себе, этот подвижный (и, однако, все более плотный) слой, возможно, и стал одной из причин того, почему сегодня мы как никогда сфокусированы на Земле и земной поверхности. Сегодня как никогда твердо мы верим, что наше коллективное и индивидуальное выживание зависит от ее состояния. Не существует выхода с Земли. Будущее превратилось в будущее прошлого. И, исчезая, оно оставило нас наедине со страхом, который мы осознали слишком поздно: если мы хотим сохранить планету, то время играет против нас.

вернуться

56

Беккет С. В ожидании Годо. С. 106.

вернуться

57

Там же.

вернуться

58

Цит. по: Арендт Х. Vita activa, или О деятельной жизни / Пер. с нем. и англ. В. В. Бибихина; под ред. Д. М. Носова. СПб.: Алетейя, 2000. С. 7.

22
{"b":"622351","o":1}